У художников [Владимир Германович Лидин] (pdf) читать онлайн

-  У художников  13.52 Мб, 145с. скачать: (pdf) - (pdf+fbd)  читать: (полностью) - (постранично) - Владимир Германович Лидин

Книга в формате pdf! Изображения и текст могут не отображаться!


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ВЛ. ЛИДИН

У ХУДОЖНИКОВ

ВЛ. ЛИДИН

У ХУДОЖНИКОВ

ИЗДАТЕЛЬСТВО
«ИСКУССТВО»
МОСКВА 1972

75C2
Л55

8-1-2
252-72

Когда приходишь в мастерскую художника
или проходишь по залам той или другой выстав­
ки, всегда глубоко ощущаешь сложный, в боль­
шинстве случаев мучительный, нередко полный
сомнений и тревог путь художника. Все нелег­
ко в этом искусстве, и труднее всего найти са­
мого себя со своими особенностями.
В этой небольшой моей книге нет никаких
обобщающих мыслей об искусстве. Я рассказал
лишь о ряде встреч с художниками, со многими
из которых дружил и дружу, всегда ценя эту
обогащающую меня дружбу. Каждому из этих
художников отведена особая страничка в исто­
рии нашего искусства. Степень яркости этой
странички определит время, и так важно в ряде
случаев напомнить о ней, нередко наспех пере­
листываемой или вовсе не читаемой. Но это
ущерб не только для того, о ком эта страничка,
но и для того, кто эту страничку пропустил.

В книге воспроизводятся
рисунки и картины
из собрания автора

В БЛИЗКОМ КРУГУ
У картин или рисунков, которые хранятся у меня, есть
еще вторая жизнь: все они так или иначе связаны с людь­
ми, которым принадлежали когда-то и которые оставили
глубокий след в моей памяти.
Писатель Александр Николаевич Тихонов, писавший
под фамилией Серебров, автор прекрасных воспоминаний
«Время и люди», как-то, уже тяжело больной, сказал при
моем посещении:
— Выдвиньте левый ящик моего письменного стола,
достаньте из пего большую папку.
Я достал из ящика папку, и Тихонов сказал еще:
— Возьмите из нее один рисунок. Это работа художни­
ка Возрождения. Если это Леонардо да Винчи или Ра­
фаэль, считайте, что вам повезло, а если это один из под­
мастерьев, окажите и ему гостеприимство. Я очень люблю
эту вещь и хочу, чтобы опа осталась у вас.
— Спасибо. Повешу у себя вашего Леонардо или под­
мастерья, и, если это только подмастерье, все равно — моя
мысль всегда будет обращена к вам, — сказал я.
— Ну, вот и хорошо, — отозвался Тихонов, хотя уже
трудно давались ему слова, — хорошо, что не забудете
меня. — Ия постарался уверить его, что он еще придет ко
мне посмотреть па свой рисунок.
Этого, однако, не случилось, но, глядя на нежный, пол­
ный прелести рисунок действительно эпохи Возрождения,
я всегда вспоминаю писателя, которому служила эта
вещь,—ведь воздействие картины, или рисунка, или книги,
или музыкального произведения на творческое сознание
другого художника никогда не проследишь; однако это
своего рода цепная реакция в искусстве.
Почти то же самое, что и Тихонов, сказала мне вдова
писателя Георгия Чулкова — Надежда Григорьевна, мудро
и возвышенно старевшая, никогда не расстававшаяся с
тем, что составляло часть ее жизни.

И. Ливийский. Иллюстрация к книге В. Лидина
«Могила неизвестного солдата»

— Я бы хотела, чтобы этот пейзаж Серебряковой после
меня остался у вас, — сказала она, а над пейзажем висел
большой ее портрет, написанный Серебряковой и воспро­
изведенный не в одной монографии.
С 3. Е. Серебряковой Надежда Григорьевна была в род­
стве, и все то, что составляло жизнь «Мира искусства» и
жизнь писателя Георгия Чулкова, было связано и с Се­
ребряковой, и Надежда Григорьевна, предчувствуя свой
близкий уход, заботилась, чтобы любимые вещи остались
в надежных руках.
В 1965 году в Москве была выставка Серебряковой, и
зрители увидели на этой выставке удивительно добрую и
мудрую живопись, поразились прелести художнического
умения, свободного владения маслом, темперой, аква­
релью; а я лично испытал еще и особое чувство, глядя на
мир русских полей, и на тихий мир городков Франции, и
на суровый, по-своему пленительный мир Бретани: пови­
дал и я океан, бьющийся у берегов Бретани, и холмы
Франции с виноградниками и миндальными деревцами, и
мягкую тишину маленьких городков Нормандии или
Прованса...
Серебрякова как бы раскрыла передо мною и страницы
моей собственной жизни, страницы, столь преображенные
ее замечательным мастерством.
Вернувшись с выставки, я испытал желание написать
ей в Париж о впечатлении одного из московских зрителей,
не решился, а потом Серебрякова умерла, и, глядя теперь
на ее пейзаж, я остро вспоминаю то чувство, какое испы­
тал в выставочном зале на Кузнецком мосту, где так бли­
стательно открыта была выставка замечательной худож­
ницы. «Умения, мастерства у Серебряковой полная мера.
Но особая прелесть ее мастерства заключается в том, что
и оно не лезет вперед, оно совершенно свободно», — писал
о ней Александр Бенуа.

3. Серебрякова. Пейзаж. Акварель

Рисунок эпохи Возрождения

10

Топкий знаток искусства Абрам Маркович Эфрос был
одним из инициаторов выпуска в 1932 году серии книг со­
ветских писателей с превосходными рисунками лучших
художников той поры. Так, художник Д. Штеренберг ил­
люстрировал книгу Бабеля, а мне, по тому же замыслу Эф­
роса, удалось познакомиться с превосходным художником
И. Нивииским, художником строгим и взыскательным, и
недавно пе только я порадовался вышедшей монографии
о нем.
Рисунки Нпвинского украсили одну из моих книг —
книгу о Франции, и трудно представить себе нечто более
близкое к замыслу автора: так топко и по-своему прочел
художник эту книгу.
— Я пе могу быть только иллюстратором, — сказал
мне Игнатий Игнатьевич тогда, — возьмите меня в соавто­
ры, — и он действительно стал как бы соавтором, так умно
и проникновенно изобразив Париж и все то, что происхо­
дит в этой книге.
Оригинал одного из рисунков Нивипского сохранился
у меня; он соседствует с рисунком .французского худож­
ника Ле-пренса, жившего в сороковых годах прошлого
века в России и писавшего провинциальные сцены с таким
ощущением русской жизни, что, пожалуй, их можно срав­
нить лишь с гравюрами другого художника-француза — Де
ла Барта, оставившего непревзойденные изображения
Москвы XVIII века.
А на рисунке, изображающем площадь городка времен
николаевской России, времен Хлестакова и Чичикова, Лепренс изобразил и самого себя за мольбертом.
Я никогда не собирал произведений живописи; то, что
хранится у меня, пришло как-то само собой, в большин­
стве принадлежало людям, память о которых дорога мне,
и заглавие этого очерка и определяет, как отношусь я
к этим картинам и рисункам.

СТРАНИЧКИ АЛЕКСАНДРА ИВАНОВА
Александр Иванов был художником великой совести.
Она никогда не покидала его, мучительно стояла рядом
в римской мастерской, и даже итальянское небо не могло
смягчить его постоянного нравственного напряжения. По­
сле смерти Иванова Н. Огарев писал о нем в «Полярной
звезде», что «он не мог лгать в искусстве — ни ради денег,
ни ради славы, ни ради искусства».
Внутренний мир Иванова был глубок, как глубоки
были для него и цели его искусства. Много лет хранился
у одного известного искусствоведа дневник Александра
Иванова, синяя папка с наклеенной на ней этикеткой:
«Александр Иванов. Путевые записки. 1834». Ныне эта
папка, в которой записи и зарисовки чередуются с наме­
ченными темами будущих воплощений, хранится у меня.
«Представить Блудного сына поверженным ниц, а ан­
гелов наверху веселящихся», — записывает на одной из
страниц художник. «Эскулапий и Хирон исцеляют прихо­
дящих больных» (листки с описанием болезней). «Пасту­
хи, нимфы, звери, сами стихии, все спешно собрались слу­
шать звуки». «Нужно изобразить характеры сих народов».
«Беллерофон поит Пегаса у источника Гипокрепа (кон­
ский фонтан), называется так потому, что начал бить от
удара копытом».
Мир мифологических образов определял и глубокую
философскую мысль художника, предварявшего размыш­
лениями будущие работы, заранее намечая для себя, что
по внутреннему смыслу должны они изобразить.
Гоголь в своих «Арабесках» писал о живописи: «Возвы­
шенная, прекрасная, как осень в богатом своем убранстве,
мелькающая сквозь переплет окна, увитого виноградом,
смиренная и обширная как вселенная, яркая музыка очей—
ты прекрасна!» Но Иванову было недостаточно одного любо­
вания красками, ему прежде всего была нужна выраженная
со всей глубиной нравственного исповедания мысль худож-

12

ника; однако и Гоголь утверждал это же: «Никогда не жа­
ждали мы так порывов, воздвигающих дух, как в нынеш­
нее время, когда наступает на нас и давит вся дробь при­
хотей и наслаждений...»
Пожалуй, ничем из хранящегося у меня не дорожу я
так, как этой тетрадочкой Александра Иванова, в которую
наряду с зарисовками пером и карандашными набросками
заносил он сокровенные помыслы будущих воплощений,
вроде: «Гпласа похищают нимфы», или «Тезей поднимает
камень», пли «Воспитание Юпитера», словесный код
внутренних видений художника.
Два года назад, побывав в Риме, отыскал я ту улицу,
на которой жил и работал Александр Иванов; жил в
затворничестве, терзаемый размышлениями о несовпаде­
нии своего искусства с передовыми идеями века, обращен­
ный мыслями к Герцену с его колоколом народной правды.
Все на этой старой римской улице было, наверно, так
же, как и в те времена, когда жил на ней Иванов. Так же
во фруктовой лавочке, со свисающими по бокам входа вет­
ками с апельсинами, торговали фруктами, так же голубело
то небо, о котором Аполлон Майков писал: «Ах, чудное
небо, ей-богу, над этим классическим Римом! Под этаким
небом невольно художником станешь», так же зеленые
сквозные жалюзи закрывали от зноя окна домов, в одном
из которых жил тот, о ком впоследствии, после его смер­
ти, Гоголь писал: «Есть люди, которые должны век ос­
таться нищими. Нищенство есть блаженство, которого
еще не раскусил свет», — но Гоголь писал так об Иванове,
имея в виду, конечно, богатство его духа, перед которым
меркнут любые другие богатства. Однако, обращаясь мы­
сленно к прошлому, невольно думаешь о том, как еще бо­
лее могло бы разгореться искусство Иванова, будь созданы
для него нужные условия жизни, преждевременно обор­
вавшейся именно из-за отсутствия этих условий.

А. Иванов. Страница путевых записок. Перо, карандаш

14

Позднее, вернувшись в Москву, я достал из ящика сво­
его рабочего стола синюю папку Александра Иванова. Она
была для меня теперь как бы материальным следом того,
о чем передумал я на римской улице, возле дома, в котором
жил и работал Иванов. Мы зашли тогда с моей спутни­
цей — старой переводчицей, другом пашей страны — ку­
пить апельсинов и рассказали попутно владельцу фрукто­
вой лавочки, что жил некогда на этой улице великий рус­
ский художник; а среди открыток, захваченных мной с
собой, оказалась и репродукция с картины Александра
Иванова «Неаполитанский залив у Кастелламаре». Я пода­
рил владельцу лавочки эту открытку, он тотчас же прикре­
пил ее у входа под свисающей веткой с апельсинами, и я
представил себе, как, увидев такую ветку, Иванов захотел
бы изобразить ее, подобно тому, как изобразил в свое время
цветущую ветку оливы, гимн вечно живому началу на
Земле.

ХУДОЖНИК НЕСТЕРОВ
Михаил Васильевич был болей. Он был изнурен склеро­
зом и еще какими-то старческими недомоганиями. Он ле­
жал на своей постели одетый, в шелковой черной ермолке,
как бы вынужденный на ходу прервать свою творческую
деятельность. Но опа не прерывалась пи па минуту. Он
был всегда готов к действию. Очки дужками кверху лежа­
ли рядом на столике. Часы на том же столике выстукивали
время. Бренное тело вынуждалось к бездействию, но
Художник бодрствовал.
— Я хочу заслужить право, чтобы на моем надгробном
камне было выбито «Художник Нестеров», — сказал он мне
как-то, придавая слову «художник» глубочайшее началь­
ное значение.
Двадцать минут в день он работал. Ему, недавно тру­
дившемуся по семи часов кряду над портретами Шадра и
Павлова, время оставило только эти двадцать минут. Оно
было безжалостно, время: оно отняло зоркость у его нестеровских глаз, оно лишило его привычек художника. «Быв­
ший художник Нестеров», — сказал он о себе как-то, про­
стертом па постели и подменившем того неутомимого Не­
стерова, труд которого не укладывался ни в какое время.
Оп писал всегда стоя, отходя, всматриваясь, нацели­
ваясь издали, чтобы поправить па полотне.
— А вот сейчас вожу носом... страшная слабость. Все
идет к концу, — сказал оп однажды, непримиримый к это­
му насилию времени.
Нет, художник Нестеров не мог так-то запросто сдать­
ся. Возле его постели тускло блестели золотом рамы мно­
жества написанных им картин. На стене висел снимок
с одной из картин Веласкеса. Отрываясь от чтения, ху­
дожник подолгу смотрел па Веласкеса, и это была нескон­
чаемая взаимная беседа об искусстве. Нестеров любил
«В лесах» Мельникова-Печерского: из этих кондовых, близ­
ких его творческому мироощущению лесов вышли в свою

М. Врубель. Эскиз к «Микуле Селяниновичу». Акварель

17

пору «Пустынник» и «Отрок Варфоломей». Нестеров глу­
боко ощущал русскую жизнь, как ощущал ее и его друг —
Павлов. «Мы оба —старики, нам вместе 150 лет», —ска­
зал мне Нестеров как-то с грустной иронией. Но с какой
молодой свежестью передал он могучую, страстную фи­
гуру, со сжатыми па столе кулаками, готового к действию
Павлова!
В том, как Нестеров как бы со стороны наблюдал за по­
степенным обветшанием своей внешней оболочки, было
общее с безжалостным анализом Павлова своей последней
болезни. Дух ни разу не ослабел в обоих, к ^гда уже начал­
ся распад физического существа.
— Я нехорош, по Перцов еще хуже, — сказал Несте­
ров как-то, имея в виду глухого, слабого П. П. Перцова,
автора прекрасных путевых очерков о Ближнем Востоке
и Италии.
Незадолго до этого, хлопоча о приеме в Союз писателей
Перцова, Нестеров с удивительной заботой писал мне:
«П. П. Перцов старый литератор (сейчас больной, силь­
но нуждающийся), автор превосходных работ по Искус­
ству. Его «Венеция» вышла в двух изданиях, «Гос. Третья­
ковская галерея», «Музей Западной живописи», а также
живо, художественно переданные «Литературные воспо­
минания» говорят сами за себя. Он, как критик, работает
с мастерством большого художника, как поэта его любил
покойный Фет».
Нестеров, сам автор отличных воспоминаний, особенно
ценил чистоту русского языка.
«.. .Онп оба лишь искусство-литературоведы, — пишет
он в другом письме, имея в виду, кроме Перцова, еще одного
и поныне здравствующего литератора К. В. Пигарева, —
по оба владеют таким чудесным русским языком и в этом
смысле, б. м., могут послужить образцом для современных
молодых писателей-художников».

18

На склоне лет Нестеров перешел от пейзажа к портре­
там. Для пего это было закономерно, хотя он сказал как-то:
— Могут заинтересоваться: как же это произошло? Но
у каждого дерева, даже у каждой былинки разве не свое
лицо? Значит, и надо писать не вообще дерево или былин­
ку, а именно портрет данного дерева и данной былинки.
Он хотел сказать этим, что изображение природы яв­
ляется отражением внутреннего мира человека, ибо пей­
заж, по его глубокому убеждению, это изображение состоя­
ния души художника.
Он никогда не дешевил своп портреты внешней деко­
ративностью, а искал психологической глубины, как иска­
ли ее в своих портретах и Репин и Серов. Динамическая
стремительность скульптуры, над которой трудятся Шадр
или Мухина, выражает динамическую сущность и самой
натуры ваятелей: именно так ощущаешь их портреты, ис­
полненные Нестеровым. Да и портрет академика Северцова, углубленного в чтение, отражает глубокое внутрен­
нее отрешение от внешнего мира обращенного к познанию
ученого.
У Нестерова была картина: на поляне, среди обступив­
ших его людей, пляшет юродивый, и в толпе можно узнать
лица ряда русских мыслителей — от Достоевского до Вла­
димира Соловьева. Эта картина не принадлежит к числу
удач Нестерова, но незадолго до смерти он захотел пока­
зать ее мне, велел раскатать холст и долго и отвлеченно
пояснял смысл картины: символический ее смысл был,
однако, туманен, и попытка изобразить русских искателей
правды была неубедительной. Русская правда шла другим
путем, и Нестерову па протяжении своей долгой жизни
пришлось стать свидетелем, как навеки ушла старая Русь
с ее пустынниками и скитами, и с богоискательской фило­
софией некоторых враждебных новому строю жизни интел­
лигентов, и как великие социальные преобразования вы­

19

вели на новый исторический путь его родную страну. Он
любил Россию как верный ее сын и перед самым своим
концом познал титаническую ее борьбу и ту страшную
опасность, которая нависла в годы войны над его страной.
— Наша страна победит, — сказал он раз, поднимаясь
и садясь на постели, ибо не мог лежа произнести эти сло­
ва, — ценой крови и разрушений, но победит!
Он сказал это с просветленной ясностью, уже смертель­
но больной, но он был Художник, а Художник не мог усом­
ниться в великом будущем своего народа.
Образ восьмидесятилетнего Нестерова, который два­
дцать минут в день, поборов болезнь и слабость, работал
у мольберта, останется примером несогнутой творческой
воли художника. Прощаясь с ним в последний раз, я не
испытал чувства, что больше никогда не увижу Нестерова.
Я знал, что, остановившись перед удивительными по тонко­
сти ощущения русской природы картинами Нестерова, я
снова встречусь с Михаилом Васильевичем, даже если его
уже не будет в живых.
«Желаю Вам исполнения заветных дум в области Вам
близкой», — написал он мне слабеющей рукой на книге
своих воспоминаний, до последнего часа взыскуя исполне­
ния заветных дум в той области, которой он служил всю
свою долгую творческую жизнь.
Около тридцати лет прошло с суровой военной зимы
1942 года, но неизменно, думая о Москве той поры, я вспо­
минаю заснеженный Сивцев Вражек, в котором жил Не­
стеров, худую стариковскую фигуру художника, его веру
в торжество справедливого дела, за которое боролся родной
ему народ, и глубокую убежденность, что, если человек
искусства оправдал перед народом свое назначение, он за­
служил право на величайшую по своему смыслу эпитафию:
на то, чтобы на его надгробной плите было выбито слово:
Художник.

И. С. ОСТРОУХОВ
Илья Семенович Остроухов перевидал на своем веку
столько художников, столько утвердил репутаций и столь­
ких не принял в своем художественном вкусе и понима­
нии; а уж рисунков и картин прошло через его руки вели­
кое множество. Но па склоне лет, в позднюю пору своей
жизни, он, видимо, смягчился — прежним, суровым, я не
знал его и только читал о том, каким был он прежде, — на
склоне лет он стал иначе принимать многое, стал иначе
относиться и к людям.
Я пришел раз в его дом, с картинной галереей в нем,
в Трубниковский переулок, где и поныне стоит этот остроуховский особняк. Издатель и редактор журнала «Весы»
Сергей Александрович Поляков подарил мне акварель
Врубеля — эскиз к «Микуле Селяниновичу», изображаю­
щий могучую фигуру Микулы Селяниновича за плугом,
в который впряжена богатырская лошадь. Поляков, в ту
пору уже отошедший от дел, от стремительной и шумной
эпохи символистов, да и книги его издательства «Скор­
пион» уцелели лишь в пачках нераспроданных изданий, и
даже букинисты принимали их с неохотой, — Поляков,
в ту пору переоценивший все ценности, отнесся и к аква­
рели Врубеля как к чему-то пережившему себя и теперь
никому не нужному.
— Возьми, — сказал он, — может, и не Врубель это
вовсе, я не проверял.
Он внушил мне некоторое недоверие к этому рисунку,
и я решил показать его Остроухову: в ту пору мы с ним
были уже немного знакомы.
Остроухов принял меня в одной из боковых комнат
своей галереи.
— Может быть, не Врубель? — как бы передразнил ме­
ня Остроухов, взглянув на рисунок. — А может быть, Вру­
бель, молодой человек? И притом именно при мне делал
он этот эскиз. На Нижегородской ярмарке в 1896 году, —

21

и Остроухов взял в свою большущую руку карандаш и на­
писал на оборотной стороне рисунка дату, что па языке ис­
кусствоведов называется «сертификатом», а для меня была
просто подпись почему-то расположенного ко мне чело­
века и совсем не похожего на того громовержца, о котором
я столько наслышался до этого.
А может быть, Остроухову просто было приятно рас­
сеять сомнение неофита, занявшегося собирательством при
малых знаниях и еще меньших средствах. Я отнес рисунок
домой, мне захотелось сделать Остроухову что-либо прият­
ное, я знал, что одним из самых больших пристрастий
Остроухова было сухое красное вино, а как раз в ту пору
в подвалах бывшего виноторговца Депре было обнаружено
некоторое количество старых французских вин, и я купил
для Остроухова бутылку «Шато-лароз», считающегося бо­
жеством для любителей бордоских пли бургундских вин.
Остроухов нуждался в собеседнике: это всегда законо­
мерно для человека в ту пору его жизни, когда круг друзей
уже сильно поредел, оставшиеся недомогают или отсижи­
ваются по домам, да и вообще нередко старые дружбы ли­
няют и выветриваются. Может быть, именно поэтому бе­
седы с теми, с которыми он познакомился уже в позднюю
пору своей жизни и которые восторженно внимали ему,
несколько утешали его; меня же беседы с Остроуховым не
только волновали, но и пополняли знаниями, а главное —
сведениями о таких людях, с которыми дружил Остроухов
прежде и о которых не уставал рассказывать, как Серов,
или Врубель, или Коровин...
Я пришел к Остроухову с бутылкой «Шато-лароз» и,
не разворачивая ее, спросил:
— Не интересуетесь ли вы, Илья Семенович, хорошим
французским вином?
— Интересуюсь, — ответил он иронически и с грустью
в то же время, — но где возьмешь его ныне?

22

— Я принес вам бутылочку, — и Остроухов почти вы­
хватил из моих рук бутылку, надел очки, прочел этикетку
и мрачно сказал:
— Фальсификация, конечно.
— А вы все-таки попробуйте, — предложил я.
Остроухов понес бутылку в столовую, сказал на ходу
глуховатой жене: «Достань-ка стаканчики» — и дальше по­
ступил по всем правилам испытанного вииоведа: осторож­
но, зажав бутылку между колен своих длинных подагри­
ческих ног, вытащил пробку так, чтобы ие взболтать осад­
ка, понюхал пробку, сказал: «Гм», потом налил вино в ста­
канчики, повел своим стаканчиком из стороны в сторону,
дал вину вздохнуть, пригубил, пополоскал рот и лишь за­
тем сделал глоток.
— Где взяли? — спросил он отрывисто: это походило
на опознание подлинности неподписанной художником
картины, и притом отличного художника.
Вино сделало Остроухова мягким и разговорчивым, —
и ничего-то я не записал из того его рассказа о Серове, ни
одного слова не записал и казпил себя за это впоследст­
вии, — а Остроухов рассказывал с увлечением, передавал
интонации голоса Серова и столь многое из многолетней
их дружбы, что запиши я это — хватило бы не на одну
страницу. Но я ничего не записал, только слушал Остро­
ухова, испытывал молодое волнение от общения с этим
необыкновенным, сыгравшим столь большую роль в рус­
ском искусстве человеком, и уже много лет спустя, стоя
в Третьяковской галерее перед его пейзажем «Сиверко»,
который по праву может считаться одним из эталонов рус­
ского пейзажного искусства, — стоя в Третьяковской гале­
рее перед картиной Остроухова, я вспомнил и его дом
в Трубниковском переулке и блистательный ряд русских
икон, ставших впоследствии основой для отдела древнего
русского искусства в Третьяковской галерее, вспомнил

23

рассказ Остроухова о русских художниках, о старых их
дружбах, а кукушка по временам выскакивала из окошеч­
ка отличных шварцвальдских часов и, прокуковав, исчеза­
ла, и много раз пришлось ей прокуковать в этот вечер,
потому что я не решался прервать Остроухова и уйти, а он
не хотел прервать своих воспоминаний, ему нужно было
рассказать все о людях, которых уже нет и которых тот,
кто внимает ему сейчас, никогда не видел...
Остроухов был в художественной жизни Москвы, как
уцелевший во многих непогодах могучий дуб, и, когда рух­
нул этот дуб, как-то изменился и весь пейзаж московской
художественной жизни; но об этом лучше меня могут рас­
сказать те, кто знал эту жизнь и жил этой жизнью, а я
лишь прикоснулся к ней.
Если в русской музыке была «Могучая кучка», то и
в нашем изобразительном искусстве была тоже «Могучая
кучка» — Левитан, Серов, Репин, Врубель, Суриков... —
и Остроухов был также из этой «Могучей кучки», одним из
голосов эпохи, никуда и поныне не ушедшей, пленяющей
нас не только своим искусством, но и жизнью ряда деяте­
лей той поры, о которых существует столько замечатель­
ных воспоминаний, вроде воспоминаний матери В. А. Се­
рова или его дочери Ольги Валентиновны, или воспомина­
ний Константина Коровина. Но сам Остроухов воспомина­
ний не написал, его воспоминания были в устных расска­
зах, в неутомимой памяти, которую по виду добродушно, а
по сути тревожно будоражил он за стаканом французского
вина, и уже предстояло вскоре опустеть остроуховскому
особняку в Трубниковском переулке, влиться его собранию
в собрание Третьяковской галереи.
У меня сохранилась одна превосходная цветная гра­
вюра «Русские казаки па Елисейских полях» Зауервейда,
она висела не в галерее, а в личной комнате Остроухова, и,
даря мне се, Илья Семенович сказал: «Пусть поживет

24

у вас» и, сколько я не отнекивался, настоял на своем;
тогда я согласился: «Хорошо, пусть поживет у меня, а по­
том верну вам», но Остроухов расшатал гвоздик, па кото­
ром висела гравюра в деревянной раме, сказал: «Идите
с богом, молодой человек», — и я ушел из Трубниковского
переулка, а несколько недель спустя Ильи Семеновича
Остроухова не стало, и с ним, пожалуй, сошел и последний
из «Могучей кучки».

В. Н. ДОМОГАЦКИЙ
В мастерской Владимира Николаевича Домогацкого я
глубоко узнал те законы, которые лежат в основе работы
ваятеля и которые дают жизнь дереву, граниту или мра­
мору. Они были подвластны рукам Владимира Никола­
евича в такой степени, что мрамор обретал почти телесную
теплоту, и человек мудрый п взыскательный, к тому же
всесторонне образованный, Владимир Николаевич умел и
философски обосновать свое искусство.
Как-то, когда Домогацкий работал, по временам пытли­
во оглядывая меня, изображение которого хотел передать
в послушной ему глине, я рассказал ему об одном чуде
искусства, глубоко поразившем меня в свое время. Я рас­
сказал, как в Риме, в музее скульптуры, который поме­
щается в термах Диоклетиана, в знойный полдень италь­
янского лета, проходя мимо бесчисленных бюстов филосо­
фов, военачальников, поэтов Древнего Рима, утомленный
зноем и созерцанием, я остановился вдруг, потрясенный
скульптурой, выставленной в одной, специально отгоро­
женной части зала: в одиночестве, в прелести удивитель­
ной женственности стояла мраморная фигура молодой
женщины, как обычно обезглавленная миновавшими века­
ми, но и в таком виде она была законченно прекрасна.
Этот торс, наименованный Венерой Кирепейской, был
обнаружен в водах Средиземного моря в пашем веке, и
столетия спустя новая Венера оспаривала славу Венеры
Медицейской... Я рассказал Владимиру Николаевичу о
том чувстве — не столько восхищения, сколько изумления,
которое охватило меня. Суть была пе в красоте женской
фигуры, но в линиях бессмертной плоти, а в той ощущае­
мой страсти и нежности, с какими создавал ее ваятель,
воплотив в мраморе не только пленительный женский об­
раз, но и самого себя со своими чувствами.
— Конечно, это так, — сказал Владимир Николае­
вич, — это был не заказ, а предмет любви скульптора.

26

Но что в искусстве может быть создано без страсти? Ста­
туэтка для дамского столика или копия с шишкинских
медвежат, которые перекочевали уже на конфетные бу­
мажки? А вы подумайте, что такое сила искусства, которая
может потрясти через несколько столетий или даже тыся­
челетий, когда ничего не осталось от эпохи Древнего
Рима — ни Нерона, ни Цезаря, ни Клеопатры, ни мирового
владычества, ни завоеваний, ни ристалищ, ни рабов, — но
остались Овидий, Лукреций, один из самых моих люби­
мых писателей! Вот и хочется в меру своих сил и спо­
собностей оставить что-то, пусть всего несколько вещей
или хотя бы только одну вещь, по чтобы она пережила
тебя, чтобы существовала и тогда, когда не станет этой ма­
стерской в Серебряном переулке, не станет и Домогацкого
с его глиной, гипсом и стамесками, а потом постепенно сой­
дут и те, кто знал Домогацкого, — и что же: ничего от него
не останется? Знаете, это грустно, а ведь художник всегда
думает об этом.
Времени дано определить, что от того или другого
художника останется и что навсегда уйдет. Но Домогацкий
принадлежал к числу тех художников, которые с величай­
шей строгостью относятся прежде всего к самому себе, к
своему искусству. Он умел преодолевать сопротивление
любого материала, и я дивился не раз, как мрамор послу­
шен его руке, как молоток и зубило могут придать глыбе,
с одной стороны, атласную мягкость, с другой — философ­
скую напряженность скульптурного портрета. Из напря­
женной глубины своего мышления смотрят и Владимир
Соловьев, и Микеланджело, и романтический Байрон,
оставшийся только в виде проекта памятника, и жаль, что
памятник этот не был воздвигнут.
Домогацкий сумел по-своему одухотворить черты Пуш­
кина, по-своему передал и величие Льва Толстого. Много
превосходных вещей Домогацкого хранятся и в Третьяков­

27

ской галерее, и в Русском музее, и в Толстовском музее, и
каждый раз, встречаясь с работами Домогацкого, я вспо­
минаю долгие разговоры об искусстве в его мастерской под
крышей высокого дома в Серебряном переулке; но лишь
о себе, о своем искусстве Владимир Николаевич почти ни­
когда не говорил, он знал, что нужно делать и как нужно
делать, но пусть другие судят, сумел ли оп осуществить
свои замыслы.
Домогацкий в ряду наших скульпторов-современников
занимает достойное место; его искусство было реалистиче­
ским, но оно было и романтическим, всегда напряженное,
всегда освещенное глубокой мыслью художника.
— Лепить из глины не такой уж фокус, — сказал он
мне однажды, — иногда школьники лепят из пластилина
преотличнейшие фигурки... а вот чтобы глина запела —
попробуйте уговорить ее, это очень вязкий материал, и без
того, чтобы она запела, это просто тесто, которое липнет
к рукам.
Но Домогацкий заставлял глину петь, и сколько раз
пела она под его руками, а потом начинал петь и мрамор,
особенно итальянский, который Владимир Николаевич лю­
бил. Я не знаю, сколько его вещей обретет ту жизнь, о ко­
торой мечтал ваятель, но убежден, что имя Домогацкого
останется в истории русского искусства, потому что во­
сторженно и в то же время строго любил Владимир Нико­
лаевич свою работу, у него не было проходных вещей,
у него было только то, что выражало мысль и чувства
художника; а с великими мастерами прошлого у него был
свой разговор, и Микеланджело, и Лукреций, и Пракси­
тель были завсегдатаями в его глубоком внутреннем мире.

ЭРЗЯ
В энциклопедическом словаре слово «эрзя» значится
как этнографическая группа мордвы. О том, что был
скульптор, носивший такую фамилию, избравший ее себе
именно во славу своего парода, — об этом в словаре ничего
не сказано. И вообще глухо было имя скульптора Эрзи,
признано и не признано в свое время, а между тем в Са­
ранском музее хранится его огромное наследство.
В искусстве многое подчас бывает спорным: дарование
Эрзи считается спорным, как спорным считается и даро­
вание скульпторов Иннокентия Жукова или Дмитрия Цап­
лина; да и ряд других достойных художников находится
под роковым знаком спорности, что, однако, выражает
пристрастие к ним одних и отрицание их другими, а про­
ходит время — художник нередко занимает прочное место
в искусстве.
Где-то, на одной из Песчаных улиц, в нижнем помеще­
нии нового дома, вероятно, предназначенном для магазина
или склада, разместилось то, что Эрзя привез с собой из
Южной Америки, привез с верой, что, поблуждав по миру,
пресытившись заокеанской славой, отвергнув предложения
продать ряд своих вещей для музеев Америки, он передаст
все это в надежные руки своего родного народа.
Но несколько потерянно ходил по темноватой своей мо­
сковской мастерской старик, в очках с сильными стеклами,
и за ним всюду, куда бы он ни шел, следовала привезенная
им лохматая, печальная собачонка, привязанная к нему
в такой степени, что, случись что-нибудь с Эрзей, она, на­
верно, легла бы у его ног, отказавшись от пищи... Эрзя
доставил в Москву огромные, непомерные кряжи красно­
ватых древесных пород, носящих название «кебрачо» и
«альгарробо», которые по своей жесткости не уступают
граниту или мрамору. Этот невысокий, слабый на вид ста­
рик поистине титанически преобразил не один из этих кря­
жей в скульптуру, сумев придать дереву почти атласную

29

гладкость, и пластика его отдельных фигур и композиций
тревожила представлением о величайшем труде ваятеля.
В поисках облегчения своей работы Эрзя изобрел некое
подобие сверлильной машины, рубчатые иглы которой по­
могали обрабатывать дерево. Это не было ни в каком про­
тиворечии с законами искусства, и те, кто утверждал, что
в руке скульптора должны быть лишь долото и молоток,
с одинаковым основанием могли бы возражать и против
синтетических красок, и против рентгена в поисках древ­
них записей — всего того, что изобрела современная наука.
Мне приходилось не раз наблюдать, как скульптор, наме­
тив основные точки на дереве или мраморе, передоверял
исполнительскую работу мастеру, а потом уже сам дора­
батывал свою скульптуру. Почему же это было более зако­
номерным, чем то, что лишь своими руками делал Эрзя,
воплощая в дереве глубокие замыслы, хотя бы иногда и
спорные?
Мне было душевно жаль Эрзю в его одиночестве. Неко­
торое время спустя в Доме литераторов устроен был вечер
Эрзи, на котором старый скульптор открыто рассказал о
своей жизни, он ничего не искал, привезя в дар своему на­
роду бесчисленное количество скульптур и еще про запас
огромные срезы «кебрачо» и «альгарробо», с надеждой по­
работать над ними на родной земле и пополнить то свое
собрание, которое предназначал не только для этнографи­
ческой группы Эрзя, в честь которой Степан Дмитриевич
Нефедов — мордвин по происхождению — выбрал себе имя
художника, по п для всего народа нашего.
Искусствоведам дано будет решить, что в работах Эрзи
спорного и что бесспорного, по я уверен, что много бес­
спорного они найдут и сумеют сказать доброе слово о
скульпторе, все же особенном и непохожем па других.
А в Саранске еще не раз остановятся многие перед его
работами.

30

Из писателей лишь Борис Полевой глубоко и сочувст­
венно понял Эрзю, и, прочитав выпущенную в Саранске
монографию, я заново представил себе заставленную
скульптурами и необработанными кряжами мастерскую
Эрзи на Песчаной улице и то, как старик несколько поте­
рянно бродил по ней, а за ним следовала лохматая, печаль­
ная собачонка, единственно разделявшая его одиночество.
— Все хорошо будет в вашей жизни, Степан Дмитрие­
вич, — сказал ему я на том вечере, который вел в Доме
литератора, и Степан Дмитриевич ответил мне: «Если бы
хоть после меня было хорошо!» — но не потому, что сомне­
вался в своем искусстве, а просто на старости лет, побро­
див по свету, вернуться в родные места, где, наверно, уже
никого не осталось из близких или из старых друзей, — не
так-то просто и легко все это... И все же имя Эрзи не за­
глохнет в истории русского искусства: он много потрудил­
ся и много нашел, а если что было и не так в его искусстве,
то все же отличительному в нем дано будет в конечном
счете победить, в поединке этом всегда побеждает правда
искусства, а правда все-таки всегда была с Эрзей.

ХУДОЖНИК И ЕГО ИСКУССТВО
Это искусство не знало пи школ, где преподают рисо­
вание, ни академических классов. Оно родилось как песня
и пришло как песня, его колыбелью был город, своеобыч­
ный и непохожий пи на какой другой; город, в котором
простодушное лукавство мешалось с высокой лирикой,
город роз и песен, и вместе с тем — город трудолюбивых
ремесленников, несколько лет назад отпраздновавший свое
тысячелетие, — Тифлис, ныне именуемый Тбилиси.
Та Кахетия, в которой родился крестьянский сын Нико
Пиросмапашвилп, спокон веков славилась садами и вино­
градниками. Дело искусствоведов определить, как возник­
ло, росло и совершенствовалось искусство Пиросманашвили. Мы — только созерцатели. Мы смотрим на его портре­
ты, пейзажи или жанровые сцены, написанные на жести,
служившей для вывесок, и на клеенке, служившей для
столов в харчевнях или винных погребках Кавказа.
Пиросманашвили не знал ни славы живописца, ни по­
кровительства меценатов, пи даже руководящей руки ис­
пытанного художника. Он брел один по узким уличкам
старого Тифлиса — один, со своими нехитрыми орудиями
уличного маляра, которого владельцы закусочных пригла­
шали написать для них зазывные вывески, а расплачива­
лись едой и бутылкой вина. Им нравилось, что па вывесках
этих изображены пирующие или просто закусывающие,
изображено изобилие и разнообразие яств, какие можно
предложить посетителю. Простым сердцам нравилась те­
матика его живописи, по кто мог понять и оценить ее?
Бредет грустный, со своим внутренним, глубоким миром,
живописец по крутым тифлисским улицам, здесь распишет
вывеску, там его накормят, он покорно выполняет то, что
составляет его профессию, и никто пе знает, меньше всего
сам он знает, что рождается судьба художника, имя кото­
рого станет известно не только всему Тифлису и даже не
только всей родной ему Грузии, а шагнет через ее рубежи.

32

Пиросмапашвили открыли в 1912 году русские поэт и
живописец братья Зданевичи и студент — француз Ле
Дантю, и то, чего художнику не удалось узнать при жизни,
пришло после его смерти, грустной и одинокой смерти бед­
няка, умевшего только любить своп краски и своп видения,
со своим романтическим миром в душе, вместе с тем посвоему и глубоко философским: он умер в 1918 году, когда
великое освобождение революции еще не дошло сюда, до
старых улиц Тифлиса.
Примитив — органичен,
примитивизм — кокетливая
претензия, к тому же формалистическая, искусственная,
не имеющая ничего общего с искренностью художника.
Пиросманашвпли пел свои картины, как утреннюю песню
благодарности миру с его красками, и мы именно так вос­
принимаем, казалось бы, наивную, но в своем существе
глубоко мудрую его живопись, о которой давно уже не ду­
маем, что она служила нередко вывеской, торговой рекла­
мой. Не искушенным в искусстве людям она казалась доб­
рым восхвалением их харчевен, художники увидели в ней
сосредоточенный мир. Он поражает гаммой своих красок,
найденных с такой экономией и в такой неоспоримой ма­
нере, что просто не веришь, будто Пиросмапашвили ни­
когда не изучал законов живописной гармонии. Он делает
вывеску, па которой изображены шашлык на вертеле, бу­
тылка вина или кусок мяса, с поразительной сдержанно­
стью изобразительных средств, и вывеска становится на­
тюрмортом, которому впору висеть рядом с натюрмортами
старых фламандцев. Глубокая и грустная философия
художника, обделенного радостями жизни, но утверждаю­
щего эти радости и призывающего к ним — ив «Крестьянке
с сыном» или «Продавце дров», или «Миллионере бездет­
ном, бедной с детьми». Все это гуманистично, а названия
картин напоминают надписи с возвышенной моралью па
русских старинных изразцах.

33

Выставка работ народного грузинского художника Ни­
ко Пиросманашвили была открыта в Москве, в Централь­
ном Доме литераторов. Многие впервые увидели его кар­
тины, задумались над их содержанием, задумались и над
судьбой художника. Опи увидели особый мир, увидели и
духовное существо самого художника, к которому извест­
ность не торопилась прийти, и он так и не дождался ее при
жизни; впрочем, он и не искал ее. Он шел своей тропин­
кой, жил сегодняшним днем, когда мог прокормиться, и
думал лишь о том, чтобы завтрашний день не оказался
хуже сегодняшнего, конечно, и не помышляя, что его
когда-нибудь причислят к лучшим художникам.
Но наступали уже те времена, когда народное искус­
ство своим пластическим ощущением красок и искренно­
стью своего неискушенного голоса — будь то русский лу­
бок или примитивы старой готики вплоть до современной
бретонской керамики Кемпера — получило новое призна­
ние. Что обо всем этом, однако, мог знать бедный, искрен­
ний художник? Оп хотел только славить жизнь, дружеские
досуги людей и обычаи родного города. Так рождались
его картины на клеенке, единственно доступном ему мате­
риале, если исключить жесть или картон, «Пасхальный ку­
теж», «Семейный пикник», «Саркиз наливает вино» —
целый мир, зорко и нежно увиденный художником, изо­
бразившим его именно так, как поет человек песню, один,
где-нибудь на горной тропинке, совсем не думая о том,
как его песня звучит, потому что он поет для себя.
Но она прозвучала, песня Нико Пиросманашвили: мне
кажется, ее услышали даже те духанщики, которые зака­
зывали ему вывески, и уж, во всяком случае, те простые
люди — повар или дворник, рыбак или продавец дров, ле­
карь на осле или татарин с верблюдом, — изображенные
художником без всякого заказа, просто по внутренней по­
требности запечатлеть их. Так рождалось это искусство,

34

примитивное по манере, по глубокое но своему чувству, и
мы не думаем о законах живописи, любуясь им. Мы только
поражаемся врожденному чувству композиции, чувству
цвета и сочетания красок, сдержанности тонов таких его
картин, как «На гумне» или «Крестьянка с детьми идет за
водой», и лишний раз задумываемся над тем, что сложны
и необычны законы искусства и что существуют люди,
у которых искусство бродит в самой крови: так рождалось
и народное изобразительноеискусство и песенное твор­
чество.
Приезжая в Тбилиси, совсем непохожий ныне на ста­
рый Тифлис, я всегда стараюсь попасть в те места, где
кончается город, теперь широко разросшийся, и начинает­
ся дорога куда-нибудь в Коджоры или Удзо с их мягкими
холмами и прелестью, пожалуй, единственной в мире при­
роды Кавказа. Ишачков и лошадей давно сменили авто­
машины, тяжело проходят автобусы, но иногда затихнет
шум, дорога опустеет, только одинокий путник идет гденибудь в стороне, и я представляю себе бедного художника
с малярным ведерком и кистями, наверно, завернутыми в
бумагу, бредущего куда-то в поисках заработка и никогда
не думавшего о том, что глухи и нехожены бывают обычно
дороги признания, хотя бы оно было и посмертным...
Еще не один зритель порадуется искусству Нико Пиросманашвили и задумается над его судьбой, столь же
скорбной, сколь и счастливой, потому что далеко не всем
художникам дано выйти на заветную стезю.

ПАВЕЛ КУЗНЕЦОВ
Удивительно уютен, весь как бы пропитан благожела­
тельством к людям был Павел Варфоломеевич Кузнецов.
Я познакомился с ним в ту пору, когда уже далеко позади
были его молодые дерзания, успех на выставках «Мира
искусства» его картин, вроде «Голубой фонтан» или «Рож­
дение весны», и ныне, казалось, Павел Варфоломеевич
уже поостыл и поуспокоился: этому отчасти несколько
способствовал его облик флегматика, но это было лишь
внешне; внутри же его духовного существа бил ключ,
бил до глубокой старости Кузнецова, до его последнего
часа.
Художнику нередко выпадает на долю второе откры­
тие. Первое открытие было тогда, когда он начинал, пле­
нял молодыми поисками, может быть, попал в струю того
времени; в этом случае нередко бывают и самообман, и
самообольщение, а смотришь — и постепенное охлаждение
зрителей, следом за этим метания художника, которому
кажется, что он теряет себя, нового, однако, не находит,
становится эклектичным, и уже и не определишь истин­
ного выражения его лица.
С Кузнецовым было иначе — он никогда не уходил от
того, что считал своей правдой в искусстве, не искал
асфальтированных дорожек, шел проселками, иногда без­
дорожьем, но именно проселки и бездорожье обычно при­
водят художника к его цели.
Второе открытие Павла Кузнецова было не так давно,
в 1964 году, когда па персональной выставке ничем не
поступившийся в своем искусстве Кузнецов раскинул ряд
нежных, с удивительным чувством красок полотен. Для
молодого поколения, которое не знало Кузнецова, это
было открытием; для тех, кто знал Кузнецова, это было
утверждением его искусства, и, выходя из выставочного
помещения па Кузнецком мосту, посетители были еще
долго в плену красочного кузнецовского мира.

36

Громадной протяженности была художническая жизнь
Кузнецова — от конца прошлого века до наших дней, —
и все пластично и романтично, даже до тех его вещей,
которые писала уже слабая, дрожавшая рука почти девя­
ностолетнего художника. Я не знал Кузнецова прежних
лет, я знал его только в те годы, когда краскам неизбеж­
ного заката суждено было лечь не только на его живопись,
но и на весь внешний облик Павла Варфоломеевича. Но
какой это был достойный закат, какое мудрое завершение
долгой жизни художника с его поисками своей правды и
с его глубоким пониманием искусства.
Где-нибудь за чайным столом или за дружеским ужи­
ном, в кругу людей близких и дорогих ему, так тихо и так
скромно сидел художник, попивал клюквенный морс, спе­
циально для него приготовленный, стукал свой стаканчик
о стаканчик соседа, однако далеко не с морсом и никогда
не отставал от шума застольной беседы, а иногда и сам
поднимался со своим символическим стаканчиком морса
в руке. Речь Кузнецова всегда была сложной в такой сте­
пени, что и не сразу разберешься в том, что он хочет ска­
зать, а разобравшись, ощущаешь глубокую мысль худож­
ника, его тончайшее определение, что такое искусство
живописца, и тогда все сделанное Кузнецовым как бы до­
полнительно обретало философский смысл, а философия —
родная сестра любого вида искусства, и мы наблюдали не
раз, как лишенное философской глубины искусство ока­
зывалось лишь ловким и бездушным приемом, который
исчезает вместе с модой, исчезает вместе с самим худож­
ником. ..
В марте 1965 года в Центральном Доме литераторов
состоялся творческий банкет в честь Павла Варфоломееви­
ча Кузнецова. За длинным столом сидели художники,
искусствоведы, друзья Кузнецова, а сам он, с белой гвоз­
дичкой в петлице, походил не столько на юбиляра, сколько

П. Кузнецов. Пейзаж. Пастель

38

па удачливого дебютанта: так много сохранилось в нем от
тех лет, когда его картины пленяли зрителей на выстав­
ках «Мира искусства» или «Голубой розы».
Многие годы, приходя к старому своему другу, поэту
Константину Абрамовичу Лиискерову, влюбленному в
живопись, собравшему целую картинную галерею в своей
большой комнате па Садово-Самотечной площади, я всегда
останавливался перед одной картиной, почти таинственной
по разлитому в ней настроению: ночь в пустыне, верблю­
ды, среднеазиатское небо в звездах — и такая сиреневосерая гамма, такая тональность степной ночи, что, каза­
лось, ощущаешь дуновение предутреннего ветерка со
стороны близкого восхода...
Константин Абрамович, влюбленный в Среднюю Азию,
посвятивший ей три книги своих стихов: «Песок п розы»,
«Туркестанские стихи», «Золотая ладонь», — признался мне
как-то, что, начиная писать стихи о Востоке, он подолгу
перед этим смотрит па картину Павла Кузнецова и как бы
погружается в ту атмосферу, которая становится затем
атмосферой его стихов.
Павлу Варфоломеевичу Кузнецову его искусство обер­
нулось свежим, молодым признанием заново уже па за­
кате дней, но о чем большем может мечтать художник, как
не о том, чтобы догорать ярким, полным пламенем, а не
оплывшей свечой со слабым, еле мигающим огоньком.
Год назад, побывав в Саратове, я испытал истинную
радость, увидев на площадке лестницы картинной галереи
имени Радищева выставленные полотна Кузнецова и про­
чувствованные строки о художнике — уроженце Саратова,
одном из славной плеяды художников-саратовцев, как
Борисов-Мусатов и Петров-Водкии. Трудолюбиво и самоотречепно собирал художник А. П. Боголюбов, внук Ради­
щева, свою картинную галерею, которую передал затем
родному городу. Картинами многих художников попол-

39

пилось с той поры боголюбовское собрание, и то, что
имя Павла Кузнецова оказалось на этой перекличке, не
забыто, вошло в состав галереи того города, где он родился
и стал художником, было не только утешительно; это лиш­
ний раз напомнило о том, о чем в свое время писал Бе­
линский применительно к поэту Полежаеву: «Слава... не
зависит ни от каких случайных отношений. Против пее
бессильны предубеждения, зависть и злоба... Время всегда
на стороне «славы», и, опираясь на него, она торжествует
даже над самим временем».
В кругу тех людей, с которыми приходится мне нередко
встречаться, недостает ныне Павла Варфоломеевича Куз­
нецова. Всегда элегантный, с уголком белого платочка из
карманчика, радушный и молчаливый, как бы обращенный
лишь к внутреннему своему миру, поднимется он вдруг
со скромным стаканчиком клюквенного морса, произнесет
страстную речь во славу искусства, и тогда художник со
своей строгой системой мышления предстанет в полном
блеске не сдающихся времени сил. То молодое поколение
художников, которому Кузнецов немало послужил, — опыт­
ный педагог, требовательный в искусстве, удивительно
чувствовавший гармонию красок, — это молодое поколе­
ние, представленное многими художниками, пришло и па
последнюю прижизненную выставку Павла Кузнецова,
пришло и к его гробу. Но прощание с Кузнецовым озна­
чало вместе с тем и обещание новых и новых встреч с его
искусством, и не одному молодому художнику предстоит
еще поучиться у старого мастера, прочувствовать гармо­
нию его красок, их цветовую гамму, в которой глубоко
заложено музыкальное начало, п понятие «симфония кра­
сок» не прозвучит старомодно, когда задумаешься над
искусством Павла Кузнецова.

Н. Н. КУПРЕЯНОВ
Николай Николаевич Купреянов был человеком стро­
гого ума и строгих правил; особенно строгим был он к са­
мому себе, не признавая ничего приблизительного или не­
точного: его рисунки всегда были остры, по-серовски
лаконичны и вместе с тем пленяли своей пластичностью.
В тридцатые годы па улицах Москвы — в районе, где
помещалось тогда большинство редакций журналов и из­
дательств, — можно было встретить сухого, несколько воен­
ной выправки, чрезвычайно вежливого, но держащего от
себя на некоторой дистанции художника Купреянова;
в какой-то курточке и меховой шапочке зимой, с выточен­
ным словно из кости красивым лицом, шел он с большой
папкой чуть ли не вхутемасовских времен, и, если это была
графика, открывал в издательстве папку, не спеша выкла­
дывал свои рисунки, и, вероятно, не было случая, чтобы
не восхитились ими. Он знал силу карандашного штриха,
как и силу пера, которому дано вывести лишь тончайшую
линию, след пера не сотрешь и не подчистишь, чтобы это
не было заметно, а в рисунках Купреянова никогда не
было следов подчистки, не было потому, что неверных
линий для него не существовало: рука его была снайпер­
ской.
Купреянов был прежде всего думающим художником,
одно умение, как бы ни была выверена рука художника, —
это только голое умение; нужна еще мысль художника,
единственно дающая силу и убедительность его искусству.
Стоит взять дневник Купреянова, факсимильно выпущен­
ный после его смерти, — дневник поездки на Каспий, на
путину: рисунки чередуются с его записями, относящи­
мися не только к тому, что он изображает или хочет
изобразить, но и к роли художника, к задачам вопло­
щения.
Вернувшись после поездки па Каспий, Купреянов со­
здал целую сюиту, а вернее было бы сказать — целую

41

выставку удивительных рисунков и удивительных акваре­
лей. Подобно великому рисовальщику В. А. Серову, он
рисовал все, что составляло любую деталь огромного раз­
маха путины, рисовал портреты рыб, сумев передать свое­
образие каждой особи, и если можно сказать образно —
выражение лица каждой рыбины, которая нужна была ему
и в момент, когда она бьется выловленная, и в момент,
когда она засыпает.
Но ведь Купреянов не был маринистом, чтобы изобра­
жать волны, бударки каспийских рыбаков, штиль или вол­
нение на море, — он был просто блистательный художник,
для которого не существовало никаких трудностей, когда
он был устремлен к своей цели, и сколько нежного, уми­
ротворенного, почти полусказанного, вместе с тем — пол­
ностью сказанного в его акварелях, воспроизведенных уже
в посмертной небольшой монографии: материнство и тихий
вечер на реке, патина утреннего тумана — все едва тро­
нуто, с серовской скупостью штриха, в которой именно
широта и обширность, потому что в ней глубокий подтекст,
глубокая мысль художника.
Как-то для одной юбилейной серии издательство пред­
ложило Купреянову проиллюстрировать мой роман о Даль­
нем Востоке. На Дальнем Востоке, сколько я знаю, Куп­
реянов не был, и он пришел ко мне, несколько увлеченный
задачей показать Дальний Восток и вместе с тем несколь­
ко сомневающийся.
— У вас в романе дальневосточная путина, а я был
на каспийской, но, может быть, найдется между ними и
нечто общее. — И Купреянов достал из папки серию рисун­
ков каспийской путины.
Года за два до этого побывал на каспийской путине и
я, и, когда Купреянов раскинул передо мной свои ри­
сунки и акварели, я почти чувственно ощутил и простор
Каспия, и ёрики его дельты, и промыслы Оранжерейный

И. Купреянов. Иллюстрация к роману В. Лидина
«Великий или Тихий»

43

или Оля, л черни, в которых отстаиваются в крутую иогоду
бударки рыбаков, — все своеобразие Каспийского моря,
всю сдержанную гамму его красок... Впоследствии, сделав
дальневосточные рисунки, Купреянов использовал кое-что
из своих каспийских наблюдений, но ведь ему пришлось
изображать и пятнистых оленей, и субтропический мир
заповедников па островах и полуостровах залива Петра
Великого, — и все было не только точно, по и гармонично,
и удивительно романтично, словно Купреянов все это сам
увидел и прочувствовал. Дело не в интуиции художника,
но в его внутреннем преображении и устремленности, а
преображаться внутренне и устремляться к цели, какую
поставил перед собой, Купреянов умел.
На одной из выставок его работы соседствовали с ра­
ботами другого замечательного художника В. Митурича, и
каждый жил своей жизнью, каждый убеждал своим искус­
ством, и ничего не хотелось сравнивать, как это бывает
лишь в тех случаях, когда яркая индивидуальность худож­
ника пе терпит никаких сравнений, они только обидны
для его своеобразия.
Я вспоминаю, как взыскательный в своих оценках
А. М. Эфрос сказал о Купреянове как-то еще в ту пору,
когда Купреянов только выходил на дорогу: «Еще посмот­
рите, что этот тихонький сделает для нашего искусства!»,
но тихоньким Купреянов пе был, он лишь жил своей внут­
ренней жизнью, жил сосредоточенно, искал и находил свой
мир, рисовал и писал этот мир, безжалостно отсекая все
лишнее, оставляя лишь необходимое, и это необходимое и
определило, кстати, бессмертие серовских рисунков.
В 1924 году в Берлине, в Зоологическом саду, я увидел
стоявшего против клетки со львом высокого, в мягкой
широкополой шляпе, с седыми волосами из-под нее,
художника с этюдником в руке. Остро вглядываясь, по вре­
менам задерживая руку, он рисовал портрет дремлющего

44

льва с притаившейся пустыней в его сонных глазах, — по
лев не спал, он, может быть, вспоминал что-то, он отвер­
гал мир вокруг, отвергал и высокого, незнакомого ему че­
ловека с этюдником и карандашом в руках.
Я подошел к художнику, сказал ему: «Я хорошо знаю
вашего сына, Леонид Осипович, позвольте познакомиться
с вами», — и Л. О. Пастернак, продолжая рисовать льва,
ответил: «Посидите минуту на скамейке, пока я кончу»,
и я сел на скамейку и подождал, пока художник Пастер­
нак дорисовал портрет льва.
— Я каждый день прихожу сюда и рисую зверей...
ведь у каждого зверя свой взгляд, и свое выражение, и
своя печаль или покорность, или своя ненависть и непокор­
ность. Мне это нужно не только для точности руки, но и
для точности взгляда художника.
Потом мы поговорили еще о другом, поговорили о Мо­
скве, Пастернак спросил, кто из московских художников
хорошо работает, и я назвал в числе других Купреянова,
тогда еще совсем молодого, но Пастернак не знал его име­
ни и ничего не сказал о том, что всю жизнь художник
должен упражнять свою руку, а главное — свое умение
видеть мир, а еще более главное — одухотворить этот мир
своей мыслью, и я не мог не вспомнить, как ценил
Л. Н. Толстой талант Пастернака и как удивительно сумел
тот передать в своих иллюстрациях толстовский мир, сумел
передать и образ самого Толстого.
Позднее, в Москве, я рассказал Н. Н. Купреянову об
этой встрече со старым художником, показавшимся мне
совсем одиноким в берлинском Зоологическом саду,
в своей потаенной беседе с дремлющим львом, которому
меньше всего хотелось позировать.
Но Купреянов знал эту сокровенную правду художни­
ка, и, подарив мне однажды прекрасную акварель, изоб­
ражающую выловленных рыб — огромных засыпающих

II. Купреянов. Рыбы. Акварель

46

судаков, сказал: «Сохраните на память этот групповой
портрет», — и уже множество лет висит у меня па стене эта
большая акварель Купреянова, напоминая о замечатель­
ном художнике, не раскрывшемся даже наполовину, всего
в будущем, которое не состоялось для него.
Проезжая недавно по Ярославскому шоссе, я увидел
возле одного из мостов, переброшенного через замерзшую,
засыпанную снегом реку, дощечку с надписью: «р. Уча», и
горестно прошло в моих мыслях, что именно в Уче в воз­
расте 39 лет утонул художник Купреянов, не успев довер­
шить дела своей жизни; но и то, что оставил он, прекрас­
но, и по одному этому можно представить себе, что дано
было сделать Купреянову приведись ему еще пожить и
поработать.

МИР ХУДОЖНИКА
Художнику дано гармонически раскрыть перед зрителем
мир. Он ведет по путям своего восприятия жизни со всем
богатством ее красок, и если зритель с доверием следует за
ним, значит, художник достиг намеченной цели в своем
искусстве.
У художницы Татьяны Алексеевны Мавриной есть глу­
бокое внутреннее зрение, определяющее и ее творческий
облик. Это внутреннее зрение Мавриной обогащено ее
органической связью с народным искусством. Опа восхи­
щена яркой, цветистой речью русского лубка, или глиняной
игрушки, или изразцов с их неповторимым орнаментом,
и мне кажется, что Маврина сумела не только тонко про­
чувствовать цветовую гамму этого народного искусства,
но прочувствовала и нежное простодушие и в то же время
лукавство творений многих тысяч народных художников,
имена которых в большинстве случаев остались безвест­
ными; вспомним, кстати, что лукавство это было нередко
остросоциальным.
Искусство Мавриной меньше всего искусство стилиза­
ции. Она по-своему видит и чувствует мир, ей дороги
скромные пейзажи маленьких городков, районных центров
с сохранившейся в них стариной, которая на фоне новой
жизни придает им особое очарование. Художница скромно
и ненавязчиво вводит нас в любимый ею мир, и мы сле­
дуем за ней, любуемся ее пейзажами, столь тонкими по
своей тональности, что акварель или темпера с их ограни­
ченными возможностями представляются полнозвучным
маслом.
Богатство художника заключено не только непосред­
ственно в его искусстве, но и в его потребности возможно
шире раскрыть свой внутренний мир. Работ у Мавриной
множество, и можно подивиться и порадоваться трудолю­
бию художника. Пейзаж сменяется иллюстрациями к на­
родным сказкам или поэмам Пушкина, или целой сюитой,

Т. Маврина. Красная площадь. Перо, акварель

49

посвященной вятской глиняной игрушке, или натюрмор­
том, богатым по краскам и живописному мастерству.
Искреннему голосу художника всегда веришь. Маври­
ной веришь даже тогда, когда ее рисунки или акварели
условны; она, однако, никогда и не пытается скрыть, что
они условны. Но если убеждает даже условность, значит,
это настоящее искусство: так, убеждают нас многие образ­
цы народного творчества, особенно лубок, столь близкий
Мавриной.
С Мавриной-художником никогда не бывает скучно: ее
творческое самочувствие не позволяет ей довольствоваться
«проходными» вещами, она делает все, будь то пейзаж,
натюрморт или иллюстрация, в полную силу своих способ­
ностей, и все всегда богато по краскам и радует глаз.
В маленьком городке Подмосковья, где-нибудь в Загор­
ске, или Переславле-Залесском, или в Юрьеве-Польском,
можно не раз встретить художницу Маврину, влюбленную
и в деревянные домики, и в церквушки семнадцатого или
восемнадцатого века, влюбленную в глиняные народные
игрушки, свистульки или в дымковские фигурки с их при­
митивной прелестью. Все это заботливо и рачительно под­
бирает Маврина для своей палитры, влюблена она и в пря­
ничное или деревянное искусство — во все то, во что на­
род вложил свою душу, свое песенное начало, выраженное
умельцами.
Татьяна Алексеевна Маврина — человек с затеей, а с
затейливым человеком никогда не может быть скучно, его
фантазия обогащает мир, и не раз, бродя по улочкам того
пли другого подмосковного городка, останавливаясь полю­
боваться резными наличниками на доме или голубой лу­
ковкой старинной церковки, или базарной площадью с ее
красками и своеобразием, — в каждом городе особенной,
всегда подумаешь: «Эх, сюда бы Маврину... какие бы ве­
селые краски подобрала она!» А в мастерской Мавриной

50

все следы ее увлечения народным искусством, начиная от
древней живописи до глиняных свистулек и деревянных
скульптур, и недаром Игорь Грабарь писал о ней: «...яр­
кую праздничность, изощренное чувство цвета и драгоцен­
ный дар — даже знакомое увидеть заново, по-своему, «помаврински»... это прежде всего лирический дневник... это
живые впечатления от «впервые увиденного».
А особенностью «впервые увидеть» Татьяна Алексеевна
Маврина владеет, и вместе с пей и сам многое как бы ви­
дишь впервые.

Н. Н. ВЫШЕСЛАВЦЕВ
Искусство рисовальщика, может быть, заключается в
том, чтобы суметь, сделав рисунок, убрать затем все лиш­
нее, как это поразительно умел делать Серов. Рисунки Ни­
колая Николаевича Вышеславцева, особенно его портреты,
сделаны именно на основе этого начала. Он владел искус­
ством передавать цветными карандашами не только сход­
ство, но и внутреннее существо человека: таков, например,
его превосходный портрет Андрея Белого.
У Вышеславцева особая, нередко вызывающая горькое
сожаление судьба: отличный рисовальщик, одаренный
тонким вкусом и художественным тактом, влюбленный
в книги, неутомимый собиратель их — в тридцатых годах
почти все букинисты знали этого художника-книголюба —
Вышеславцев прошел в нашем искусстве как бы стороной,
п редко можно встретить упоминание его имени; однако
это глубоко несправедливо: Вышеславцев достоин своего
места в советском искусстве, и, если бы собрать воедино
хотя бы только написанные им портреты, такая выставка
была бы озарена и особой индивидуальностью художника
и особой его художественной манерой.
В те годы часто можно было встретить на улицах
Москвы несколько сосредоточенного, как бы погруженного
в свой внутренний мир художника с папкой под мышкой.
Это были времена, когда Вхутемас определял не только
для художников, но и для всех, кто сколько-нибудь инте­
ресовался искусством, художественную жизнь Москвы.
Особенно это относилось к графике или книжной иллю­
страции: в ту пору этому искусству учили и В. Фаворский,
и П. Павлинов, и Н. Пискарев, а их питомцами были Кукрыниксы, А. Дейнека, Андрей Гончаров; работал в Вхуте­
масе п Вышеславцев.
Было время, когда в Москве существовал ряд книжных
лавок писателей, поэтов, деятелей искусств, педагогов, а за
прилавками стояли Н. Телешов или Сергей Есенин, лите-

52

ратуровед 10. Айхенвальд или искусствовед Б. Р. Виппер;
одним из самых неутомимых посетителей этих лавок был
Николай Николаевич Вышеславцев, и я редко встречал
художника, так дружившего с книгой не только потому,
что время от времени ему приходилось украшать ее или
иллюстрировать: книга была его спутником и вдохнови­
телем.
Художественное наследство Вышеславцева нигде не
собрано, его имя словно затерялось, а между тем этот тон­
кий художник умел в своих карандашных, иногда подцве­
ченных сангиной портретах передать и топкую прелесть
женского облика, и мятущееся существо Андрея Белого,
и еще много портретов написал Вышеславцев, оставшихся
в руках собирателей: для картинных галерей он тоже за­
терялся.
С Николаем Николаевичем Вышеславцевым мы дру­
жили многие годы, однако, как это нередко случается, ли­
ния дружбы по временам переходила в пунктир, мы не­
сколько теряли друг друга из виду; но, когда Николая Ни­
колаевича не стало, я ощутил не только личную потерю,
но и потерю для нашего искусства. Несомненно, он оставил
памятный след и в тех, кого обучал, сочетая в себе худож­
ника и ученого в области графики и искусства книги.
Я вспоминаю, как один из знакомых старых букинистов,
просматривая приобретенные им книги, с сожалением ска­
зал: «Эх, Вышеславцева нет. . . он бы тут попировал!», и
я заново представил себе столь знакомую художественной
и литературной Москве фигуру Вышеславцева с папкой
или раздутым портфелем под мышкой, до отказа набитым
книгами.. .
— Надо прежде всего делать свое дело, — сказал мне
Николай Николаевич как-то, — при том возможно лучше
для самого себя делать. .. а сделаешь хорошо для себя —
смотришь, и для других получилось неплохо.

II. Вышеславцев. Женский портрет. Сангина и карандаш

54

Резинка в руке Вышеславцева играла не меньшую
роль, чем карандаш, она стирала все ненужное и оставляла
только нужное; для Вышеславцева это была гамма, кото­
рой он неустанно упражнял свои руки: правой рукой он
рисовал, а левой стирал ненужное, и с такой строгостью и
таким художественным вкусом умел это делать Выше­
славцев.
Мне кажется, нет ничего достойнее, чем обратить в сто­
рону света оставшегося в тени художника, оставшегося
в тени по недосмотру или по недооценке, а в отношении
Вышеславцева — по тому и другому.

АМШЕЙ НЮРЕИБЕРГ
Амшей Маркович Нюреиберг — художник особенного
почерка. Почерк этот он никогда не менял, оставаясь вер­
ным своему пониманию искусства. Истинный художник
говорит: «Так я вижу мир, так понимаю искусство, это моя
особенность, и я никогда не поступлюсь ею».
Против своей правды Нюреиберг пи разу не погрешил,
не гнался за легким в искусстве, хорошо зная, что легкое
недолговечно; только трудное и преодоление трудного
остаются жить: эта правда хорошо ему известна.
Нюреиберг любит яркий, светлый мир, пишет свои
картины или делает рисунки одним дыханием, по этому
предшествовала долгая работа его художнической мысли.
Строгая совесть художника не позволяет Нюренбергу
делать вещи лишь ради любования цветом пли ради одних
живописных целей; им всегда руководит потребность вы­
разить свою внутреннюю правду, без которой даже самое
большое мастерство оказывается пустым. Как всякий со­
вестливый художник, Нюреиберг нередко испытывал сом­
нения и колебания; однако это относилось лишь к манере
изображения, а не к пониманию задач художника: задачи
эти он твердо знает.
Не раз в долгих и умных беседах излагал Амшей Мар­
кович свое верование художника, и, сколько испытаний пи
привелось ему узнать, ни разу краски жизни не предста­
вали перед ним обесцвеченными: жизнелюбие всегда во­
дило его рукой. Он хорошо вместе с тем знает, что лишь
трудные поиски венчают усилия художника, и, встречаясь
с Нюренбергом, неизменно попадаешь в атмосферу искус­
ства*— для него вне этой атмосферы нет жизни.
В большой комнате па одной из Песчаных улиц, нося­
щей ныне имя Георгиу-Дежа, — в комнате, которую по ко­
личеству картин и папок с рисунками можно назвать
мастерской, живет старый художник с удивительно моло­
дыми, полными живого блеска глазами. Он столько уже

А. Нюренберг. Портной, Сангина, уголь

57

сделал за свою жизнь, художник, сделал щедро, с богатым
внутренним чувством, и все хранит память Амшея Марко­
вича Нюрепберга. Она хранит воспоминания о его жизни
в Париже, который с отличным мастерством изображал он
во все времена года: и весной, когда расцветают каштаны
на парижских бульварах, и поздней верленовской осенью,
когда так грустен и задумчив Париж, и в серые зимние
дни с белеющими от выпавшего снега дорожками Люк­
сембургского сада или Тюильри.
Но сильнее всего в его памяти — первые годы револю­
ции, когда советское искусство вышло из мастерских
художников на площади Москвы и Ленинграда; когда вы­
полняли свою роль «Окна РОСТА»; когда к искусству впер­
вые широко приобщался народ.. . Однако не в одной лишь
памяти художника все это: па столе перед шьм лежат
гранки выходящей его книги, и не только в устных расска­
зах художника предстанут перед памп годы его исканий
в искусстве, его встречи с Луначарским, Маяковским, Ба­
белем или Олешей. Но Нюрепберг еще и еще будоражит
свою неслабеющую память.
— Расскажу еще про один эпизод, — скажет он, и эпи­
зод этот разрастется до красочного большого рассказа
о парижских встречах с импрессионистами или об одес­
ских встречах с молодыми писателями, которым впослед­
ствии суждено было стать украшением нашей литературы.
Палитра Нюрепберга богата пе только красками; опа
богата прежде всего глубокой мыслью художника, которой
подчинены его краски.
Мне запомнился после выставки Нюренберга в
1961 году один его рисунок. На бумаге кремового цвета
сангиной и углем изображен был портной — может быть,
один из грустных персонажей Шолом-Алейхема. В ермол­
ке, с ножницами в руках, он задумался на миг над своим
верстаком; па верстаке лежит то, что он кроит, а позади

58

рядом с пустым манекеном висит готовое пальто. Все
просто, скупо, по со столь глубокой мыслью, со столь выра­
зительной передачей печали этого захолустного портного,
его портняжьей судьбы, что мысленно видишь и всю
шолом-алейхемовскую Касриловку... Да и все работы
Нюренберга прежде всего озарены его мыслью, и рука
художника лишь тогда потянется к кистям или излюблен­
ной им сангине, когда станет необходимым выразить эту
свою мысль.
Но вот однажды, по какому-то широкому побуждению
своей художественной натуры, Нюренберг решает отдать
ряд своих рисунков музею, а ряд раздарить друзьям,
чтобы был у них «уголок Нюренберга». У меня нет
«уголка Нюренберга», у меня лишь несколько его работ,
одна из которых — «Цветочницы» — в такой степени пол­
на славословия жизни, что и сам как бы проходишь мимо
ряда цветочниц с букетами в протянутых руках.
— Возьмите еще этот рисунок, — скажет художник па
прощание, — ну прошу вас, возьмите, — и всегда стоит
трудов убедить его, что не следует так разбрасываться, что
уже не так-то легко ему рисовать или писать картины.
Но, согласившись с этим, он тут же оживится, узнав,
что уезжаешь в дальнюю поездку.
— Привезите мне парочку сангинных карандашей!
Только не забудьте.
И, пожимая на прощание руку художнику, думаешь
о том, что время не подвластно искусству. В самом дело,
что такое годы в сравнении со страстной неудержимостью
художника, неудержимостью, несмотря ни на что, не­
смотря на его нелегкую жизнь.. .

ИСААК РАБИНОВИЧ
В Исааке Моисеевиче Рабиновиче всегда ощущался вы­
сокий артистизм. Он был художником театра и видел мир
широко, в перспективах, меняющих наше представление
о театральных возможностях. В крепостном театре
в Архангельском сохранились декорации работы Гонзаго.
Гонзаго умел придать плоскостной декорации стереоскопи­
ческую объемность. Умел это и Рабинович. Для него сцена
была частью мира, и я помню, как не раз, стоило на какойнибудь премьере пьесы с декорациями Рабиновича под­
няться занавесу, как зал мгновенно как бы вздрагивал от
аплодисментов. Одинокая безлистая березка на заснежен­
ном поле, где должна была произойти дуэль между Онеги­
ным и Ленским, столь пространственно расширяла сцени­
ческое действие, что мы видели поле, на котором смер­
тельно будет ранен сам Пушкин.
Когда о человеке говорят, что он жил в искусстве и
ради искусства, нам кажется нередко, что это гипербола,
созданная благожелательством к памяти того или другого
деятеля. Но о Рабиновиче можно сказать по всей истине,
что он жил в искусстве и ради искусства. Его мышление
художника, а он был художником-философом, всегда отли­
чалось, так сказать, своей монументальностью. Театроведы
расскажут о нем как о декораторе, расскажут и о том,
какую роль сыграло его искусство для советской сцены.
Было время, когда имя Рабиновича составляло неотъемле­
мую часть художественной жизни Москвы. Многие блиста­
тельные постановки были связаны с этим именем: стоит
вспомнить хотя бы «Лизистрату». Великий мастер сцены
Владимир Иванович Немирович-Данченко сразу угадал
Рабиновича и, конечно, не ошибся в нем.
Между четырьмя и пятью часами дня, неизменно на
одном и том же отрезке Тверской, впоследствии улице
Горького, можно было встретить Рабиновича: это были ча­
сы его отдыха и неспешной прогулки. Он шел в несколько

60

обвисшем пальто из коричневого мягкого бобрика, чуть
меланхоличный, с живыми умными глазами, и больше
всего радовался, если, встретив кого-либо, мог поговорить
с ним об искусстве. Разговор об искусстве был для него не
отвлеченным, а всегда связанным с какими-нибудь очеред­
ными его, Рабиновича, замыслами и действием; да и про­
гулку совершал он после напряженного рабочего дня в
своей большой мастерской, в которой, однако, становилось
уже тесно для его размаха.
Одно время он увлекся мозаикой, разыскал где-то
в подвалах Академии наук в Ленинграде смальту, заготов­
ленную еще родоначальником русской мозаики Ломоносо­
вым, и монументальное мозаичное панно на одной из стан­
ций Московского метрополитена было именно в тех мас­
штабах, какие искал Рабинович. Казалось, сцена уже тесна
для него, ему нужен простор площадей, оп был художни­
ком-глашатаем, подобно Диего Ривере, и «аль секко» —
роспись по сухой штукатурке — пленяла его своими ги­
гантскими возможностями.
В последние годы своей жизни, оставаясь художником
театра, Рабинович больше всего мечтал все же о фресковой
живописи, этом языке столетий.
— Рабинович чертовски талантлив, — сказал мне раз
не очень склонный раздавать похвалы, взыскательный
мастер сцены Зускин.— У него не только свой почерк,
но и свое видение: он видит Шекспира так же, как Пуш­
кина или Аристофана. Это не только знание эпохи, это еще
и нос художника, — и Зускин выразительно потянул нозд­
рями, — оп унюхивает запах эпохи.
Темперамент у Рабиновича как художника был огром­
ный, по в личной жизни Рабинович был столь сдержан и
притушен, что в нем никогда нельзя было угадать его
истинной силы. Нужны были сцена, ристалище, только
тогда могучий темперамент умел выразить себя. Целомуд­

61

рие художника — одно из величайших, но, к сожалению,
не слишком распространенных достоинств. Рабинович был
строгим к себе и целомудренным художником: в его худо­
жественном наследстве, несомненно, найдется немало на­
бросков, эскизов или даже готовых работ, которые расска­
жут о его строгости к себе и о его мучительных поисках.
— Работаю на лесах, — сказал он мне в одну из наших
встреч, — вообще художник должен чувствовать себя ка­
менщиком, а уж судьба его поистине складывается по кир­
пичикам.
Мы зашли в излюбленное им кафе, именовавшееся
тогда «Прохлада», и Рабинович рассказал о каких-то фрес­
ковых росписях, от которых голова кружится, но не по­
тому, что стоишь высоко на лесах, а от мысли, что па эти
росписи поглядят и через сто лет, может быть, и чув­
ствуешь себя ответственным перед потомками. В строгой
самопроверке он понимал, что искусство театрального
художника временно, декорации стареют, сколько их ни
обновляй, постановки сходят со сцены, и такие замечатель­
ные декораторы, как, например, Константин Коровин или
А. Я. Головин, остались в нашей памяти все же больше
как живописцы.
Природа художника хрупкая, от самых простых и не
задевающих другого причин получает нередко он травмы,
и трудно уследить, где и когда произошел надлом в его
психике, а следовательно, и в его искусстве. Мне кажется,
что такой надлом произошел и у Рабиновича, его превос­
ходные работы перестали получать такой отклик, как
прежде, он ощущал это и как-то внутренне сжался; впро­
чем, может быть, это было следствием и каких-то личных
причин.
В Театральном музее Бахрушина есть немало работ
Рабиновича: есть его макеты и его эскизы костюмов.
С именем Рабиновича связано рождение советской сцены,

62

он был в числе тех, кто создавал наш театр во всем его
блеске, создавал с огромной изобретательностью и с чув­
ством эпохи: он действительно умел «унюхивать» воздух
эпохи, будь то времена Шекспира, Лопе де Вега или быт
печальных местечек, в которых жили герои Шолом-Алейхема и Менделе-Мойхер-Сфорима; по сильнее всего он
ощущал атмосферу современности и подчинял ей все, что
делал, подчинял ей и те эпохи, которые изображал.
— Обязательно приходите ко мне в мастерскую,— при­
глашал он меня не раз, — я покажу вам, какие большие
работы задумал. Ничто так не переживает века, как зда­
ния, а следовательно, и роспись на стенах. Без фресок
нельзя было бы представить себе Помпеи.
Я так и не побывал в его мастерской и с опозданием
сожалею об этом. Он был все еще красив, но как-то отяже­
лел, временами мгновенно краснел, это говорило о плохом
сердце, но у него было столько замыслов и в такой степени
он был внутренне весь в будущем, что его работа театраль­
ного художника казалась лишь подготовкой к самому
главному.
Осуществить это главное Исааку Рабиновичу, однако,
не привелось, он умер на пороге того воображаемого дома,
который так и не успел построить. Но и всего того, что
сделал этот взыскательный художник для русской сцены,
достаточно, чтобы остаться в истории нашего театра.
— Работать — это жить, — сказал
мне Рабинович
как-то в ответ на обычный вопрос, как он живет? — Если
я работаю, значит, я хорошо живу.
Я не ощутил деланного оптимизма в его ответе, он
действительно был убежден, что истинная жизнь человека,
а тем более деятеля искусства заключена в его труде, и
чем человек больше трудится, тем полнее он живет, не­
смотря на многие пороги или даже овраги, которые прихо­
дится преодолевать.

А. П. МОГИЛЕВСКИЙ
Проходя как-то по Кречетниковскому переулку, в пору,
когда создавался новый Арбат, ныне именуемый проспек­
том Калинина, и когда па глазах истаивала старая Москва
с ее переулками, Собачьей площадкой, Композиторской
улицей, старинными домами прошлого века, — я увидел
среди еще не убранных руин знакомую фигуру худож­
ника Александра Павловича Могилевского. Примостив­
шись где-то на уцелевшей лестничной клетке, делал он
оттуда зарисовки этой уходящей Москвы, чтобы потом на
их основе создать целую сюиту акварелей.
Могилевского можно по праву назвать своего рода
певцом Москвы, он рисует уходящее, чтобы на фоне этого
уходящего изобразить пришедшее взамен, высотные зда­
ния, широкие площади, широкие мосты над Москвойрекой. Множество жителей уходящего, старого Арбата
с его переулками знало этого необычайно вежливого, скром­
ного, сразу внушающего доверие художника, и, стоило Мо­
гилевскому позвонить в какую-либо квартиру, одно из
окон которой он присмотрел, сразу предположив, что от­
туда можно будет хорошо обозреть панораму, даже осто­
рожные старушки, не сомневаясь, впускали его порисовать
из окна своей комнаты, а потом и сдружались с художни­
ком, уютным, ненавязчивым и по своей природе глубоко
душевным.
Александр Павлович Могилевский принадлежит к той
плеяде старейших художников, которые начинали, в част­
ности, нашу советскую графику. Множество книг иллюст­
рировал он, множество создал и обложек и книжных укра­
шений, создал по-своему, в прошлом — ученик хорошей
мюнхенской школы, с юности преданный своему искусству.
Я вспоминаю, как для одной из моих ранних книг, напи­
санной после поездки на Север, Могилевский, прочитав
книгу — а читает оп всегда с удивительным вниманием, —
сказал:

64

— Никакого рисунка для обложки, только название
книги. Увидите, как это убедительно получится. — И он
нарисовал лишь одно название, нарисовал его грубо, словно
наспех, но получилось именно так, как мог бы помор на­
писать на корме своей шнёки ее название: «Норд».
Беря в руки эту книгу, скупо оформленную Могилев­
ским, я как бы вдыхаю тот воздух, которым дышал в свою
поездку на Север, ныне уже столь далекую, и вместе с тем
ощущаю глубокую мысль художника, искавшего свою гра­
фическую правду. Позднее привелось мне побывать с Мо­
гилевским на каспийской путине, и он привез оттуда от­
лично выверенные глазом художника, а главное — его чув­
ством акварели, посвященные Каспию, впоследствии сло­
жившиеся в целый альбом.
В своем искусстве Могилевский упорен и принципиа­
лен, и это всегда подкупает в художнике. Акварель за ак­
варелью, иллюстрация за иллюстрацией, так уже добрые
полвека, наверно, и вот он стал своего рода историографом
Москвы, столь любимого им города, создал целую аква­
рельную поэму о Москве, и не в одном музее встретишь
его работы. Но он осмысливает свое искусство не только
в пределах непосредственных задач художника; он умеет
глубоко мыслить и теоретически, ведет своего рода днев­
ник, в котором немало размышляет о задачах живописного
искусства. Для него Москва с ее архитектурой, старыми
уличками и новыми проспектами одухотворена прежде
всего своим историческим преображением, и с этих пози­
ций он живописует ее, находя в столкновении старого
с новым основу ее поступательного движения.
Вот зимой — в своем малахайчике из заячьего меха со
свисающими наушниками, а летом — в кепочке, находит
старый художник уходящие уголки Москвы, наподобие
поленовского «Московского дворика», илп те величествен­
ные ансамбли новой Москвы, которые отражают движение

I
^4

Л. Могилевский. Па каспийской путине. Тушъ

«И*

66

века, и уже где-то среди руин, на уцелевшей лестнице или
в чьей-нибудь квартире на самом верху девятиэтажного,
а то и двенадцатиэтажного дома стоит с альбомом для за­
рисовок художник, скромный и интеллигентный в такой
степени, что для него потеснятся в кухне, из окна которой
он рисует, а потом художник вежливо скажет: «Большое
спасибо», — и ему благожелательно ответят: «Приходите
еще, если понадобится», — и тогда он пообещает: «При­
несу показать, что получилось» — и непременно принесет
показать акварель, довольный, что написал еще страничку
своей поэмы о великом городе.
В Мариуполе, где Могилевский родился, хорошо знают
его нежные акварели и автолитографии Азовского моря —
а Могилевский еще и отличный литограф, знаток почти
всех видов графического искусства, — и на альбоме, кото­
рый он подарил мне как-то, есть его надпись: «В этой ма­
ленькой серии автолитографий мне хотелось запечатлеть
берег моего родного моря», и он запечатлел этот берег
тонко, мягко и проникновенно.
Обращаясь к творчеству Могилевского, всегда думаешь
о том, что большего он все же заслужил, чем лишь молча­
ливого признания его искусства. Он никогда не шумел,
ничего не добивался, шел своей дорогой, и ныне, когда,
казалось бы,он уже многого достиг и мог бы поуспокоить­
ся, ни зима со снегопадом, ни летний зной не остановят
его: пе в одном уголке Москвы встретишь этого художника
с рисовальным альбомом в руках; и допоздна в его мастер­
ской па первом этаже маленького домика по Трубников­
скому переулку увидишь свет, постучишь в окно, минуту
спустя художник откроет дверь, вглядится, скажет: «Ну,
вот как хорошо, что зашли» — и начнет показывать то, что
наработал с нестареющей одержимостью художника.
А то возглавит оп группу подростков в своем доме, про­
будит в них интерес к природе, и смотришь — уже раз-

росся сад, который посадил он совместно с увлеченными
им подростками; или — залетела под осень в его комнату
бабочка, и он создает для нее между окнами зеленый уго­
лок, подкармливает, следит за ней, пока она по закону
природы как бы самопрепарировалась, и, наверно, и зари­
совал эту бабочку во всех стадиях, трогательно располо­
женный ко всему живому.
Не раз мысленно представишь себе, как выходит утром
из своего маленького домика Александр Павлович Моги­
левский, идет собирать своего рода пыльцу, и, если ска­
зать образно, — не один добрый сот на его счету.

МИХАИЛ ЛАРИОНОВ
В жизни у Михаила Федоровича Ларионова были бури
и дерзания, находки и потери, блистательный успех, когда
Дягилев ставил балеты с его, Ларионова, декорациями и
костюмами по его эскизам, — всего было вдосталь у этого
художника, большого и сложного. Эпоха «бури и натиска»
была для него, однако, уже позади в ту пору, когда я впер­
вые увидел его в одном из парижских кафе и добрейший
и милейший художник Сергей Фотипский, уже свыше по­
лувека живущий в Париже, познакомил меня с Ларио­
новым. . .
Это был высокий и плотный человек с румяными ще­
ками и столь широкий и добродушный, что трудно было
связать его облик с тем Ларионовым, которого помнили
в эпоху «пощечины общественному вкусу», с какой-то на­
малеванной эмблемой на щеке. Казалось, Ларионов лишь
шутил тогда, а сейчас пришел к настоящей правде своего
искусства.
— Значит, побродим по Парижу, — предложил Ларио­
нов тут же, — ничего городишко, чуть побольше Тирас­
поля, где я родился, может, не лучше, но побольше.
И Ларионов немедля создал боевую программу знаком­
ства с Парижем только не по правилам туристической ком­
пании вроде Кука, а по своим правилам, своего понимания
Парижа, улицы которого он знал, как испытанный шофер
такси или почтальон, поработавший во всех аррондисманах этого несколько побольше Тирасполя города. Было
здесь все в эту ночь — у молодости ноги не устают, а часы
молодость забывает завести, — было здесь все: и выставка
импрессионистов, и «блошиный рынок», на котором Ларио­
нов выискивал цилиндр бывшего президента, и пуск кораб­
ликов в водоеме Люксембургского сада, где нужно, пере­
гнувшись через борт водоема, дуть в парус, и кино «Актюалитэ», в котором целый день кряду показывают хронику
событий во всех частях света, и обед в каком-то облюбо-

69

ванном Ларионовым ресторанчике, где меню пишут мелом
на аспидной доске — но поищи еще в Париже такой паштет
из перепелок! — и ночные кафе на Монмартре, и Цент­
ральный рынок Парижа, который с фламандской тщатель­
ностью описал Золя, и луковый суп в трактире для груз­
чиков, и, наконец, парижское утро, когда с розами в пет­
лицах возвращались мы — нет, не по домам, — а в кафе
«Ротонда», тогда еще существовавшее, чтобы подкрепиться
для наступающего дпя, не отделенного от предыдущего
сном или отдыхом... Силы, игры духа, благожелательства
было в Ларионове па добрых два десятка художников;
следует, однако, добавить, что и таланта было у него
столько же.
Искусствоведы проследят и определят его путь и что
ушло и что осталось у Ларионова. Но когда говоришь о жи­
вом художнике — видишь его вне оценок, нередко проти­
воречивых и нередко пристрастных. В Ларионове было
щедрое буйство художника, которого радует мир со всеми
его красками, и художник спешит запечатлеть их посвоему, иногда не убеждая, но по-своему. Если обратиться
лишь к декоративным работам Ларионова, вспомнить ба­
леты «Русские сказки» Лядова, и «Полуночное солнце»
Римского-Корсакова, и «Шута» Прокофьева, и «Лисичек»
Стравинского, то кто же сможет оспорить, что имя Ларио­
нова монументально вписано в историю дягилевских поста­
новок. Но неужели изысканный и громогласный художник
именно этот высокий детина с лицом волгаря и русской
широтой и неутомимостью?
— А теперь пойдем ко мне, — сказал Ларионов после
утренней чашки кофе. — Живу высоконько, но из окна по­
любуетесь крышами Парижа. Крыши Парижа — это сим­
фония, целая цветовая гамма для художника, а для писа­
теля — источник воображения. Без крыш Парижа не было
бы пи Бальзака, ни Домье, ни Леже с его кубиками.

70

В улице Жака Калло, на которой жили Наталья Гон­
чарова и Михаил Ларионов, есть и доныне та парижская
прелесть прошлого, какую не заменят никакие современ­
ные урбанистические ансамбли Корбюзье. Как и сотни
других улиц Парижа, она живет своей жизнью, простой и
по-своему мудрой. Конечно, и хозяин углового кафе, и со­
седняя консьержка, и какая-то дама, выведшая на про­
гулку своего скотча, — все знали здесь высокую фигуру
русского художника, приветствовавшего то одного, то дру­
гого рукой и, видимо, считавшего не только улицу Калло,
но и все прилегающие тихие улицы своим домом.
Из окна мастерской Ларионова действительно был ви­
ден Париж, его крыши из полукруглой черепицы с бата­
реями труб, сиреневое небо над ними, эта вечная цветная
гравюра с ее вялыми топами, с ее серовато-перламутровым
фоном, который художники называют «гри-перль» и кото­
рый вдохновил русского поэта написать стихотворение:
«В дождь Париж расцветает точно серая роза...»
Я постоял у окна мастерской Ларионова, глядя на кры­
ши Парижа, похожие цветом па танагры и воспетые вскоре
замечательным кинорежиссером Рене Клером.
— Ну как? — спросил Ларионов, наблюдая за мной.
Ответа своего я не помню, но, видимо, он пришелся по
душе художнику.
— Тогда садитесь сюда, спиной к свету. Покажу вам
кое-что.
Это «кое-что» — этюды, рисунки, натюрморты, пейза­
жи — не имело предела, вся мастерская была заставлена
подрамниками с холстами, можно было подивиться труже­
ничеству или даже одержимости художника, и я понял,
что для Ларионова самое главное — это труд, причем взы­
скательный, упорный труд, а уж потом та рассеянная па­
рижская жизнь, которая представляется непосвященным
необходимой принадлежностью богемы... В Ларионове

М. Ларионов. Старый Париж. Рисунок пером

72

было нечто от тех старых мастеров, которые дпвят нас не
только своим искусством, но и масштабами сделанного ими
нередко за короткую жизнь.
Ночью в кафе «Дом», сидя со мной за столиком, Ларио­
нов попросил вдруг официанта принести чернила и бумагу.
Ему принесли флакон чернил и фирменную почтовую
бумагу со штампом кафе «Дом». Ларионов положил на
стол лист, обмакнул в чернильницу ручку заостренным
концом ее державы и почти мгновенно сделал лаконичный
рисунок, изображающий бегущую лошадь, запряженную
в кабриолет, с седоками и кучером с длинным хлыстом.
«Старый Париж, так приблизительно 1905 год», — написал
он внизу и поставил две латинские буквы своего имени.
Потом оп сделал второй рисунок, изображающий па­
рижский уличный пейзаж. Две девицы, сидевшие за сосед­
ним столиком, из тех, которых французы называют «ку­
рочками», заинтересованно смотрели, как Ларионов рисует.
«Это большой артист», — убежденно сказала одна из
них, и много лет спустя, смотря фильм о Модильяни, где
именно одна из таких «курочек» в силу врожденного мило­
сердия покупает его рисунок, — я вспомнил ценительницу
таланта Ларионова в ночном кафе. Так и поныне висит у
меня па стене этот рисунок, изображающий старый Па­
риж, и штамп кафе «Дом» проступает с оборотной стороны
бумаги.
Париж не был для Ларионова городом, в котором по
тем или иным причинам он живет уже десятилетия: Париж
был для него своего рода художественной колыбелью.
Дягилев знал цену таланту Ларионова, и, наверно, не раз
занавес, вдохновивший Серова изобразить для него «Шехеразаду», — не раз поднимался этот занавес, чтобы зри­
тели могли поаплодировать декорациям Ларионова.
Жизнь художника всегда сложна, а большого худож­
ника — особенно сложна, Ларионов шел не простым и пе

73

легким путем, находя самого себя: в его творчестве было
немало ошибок, увлечений, зачастую непрочных, поисков
нередко неверных; но, как истинный художник, он все же
пробирался к заветной цели.
В книге о Дягилеве, написанной Сергеем Лифарем, есть
страничка с фотографиями декораторов дягилевского бале­
та: среди молодых Александра Бенуа и Льва Бакста уви­
дишь и молодого Ларионова. Но — как и Александр Бенуа
п Бакст — Ларионов шел в основном все же дорогой живо­
писца, он видел мир глазами художника и, хотя жил в
среде французских влияний, оставался в основе глубоко
русским художником.
Щедрость — тоже признак таланта: только тот, у кого
всего много, может позволить себе быть расточительным:
речь, разумеется, идет об искусстве. Часы, которые Ла­
рионов провел у мольберта, в конечном итоге могут сло­
житься в целые годы.
Осенью 1927 года, сравнительно долго прожив в Пари­
же, я уезжал, никем не провожаемый: с друзьями я про­
стился накануне. Под огромной закопченной крышей Се­
верного вокзала, этом месте встреч и разлук, я с чемоданом
в руке шел один по перрону. Было серое парижское утро,
одно из тех, которые еще незаметно, но уже настойчиво
приносят с собой позднюю осень. Каштаны на Больших
бульварах уже облетели, и возле столиков кафе на улицах
появились первые жаровни для обогрева посетителей.
Я уже садплся в вагон, когда услышал, что кто-то
окликает меня. По перрону, высокий, запыхавшийся, то­
ропился Ларионов.
— Чуть не опоздал, — оказал он. — Вчера не успел
вам вручить. Посмотрите в Москве. От меня и от Гонча­
ровой.
В его руке были завернутые в бумагу картины. Кондук­
тор крикнул: «En voitures!» —и мы успели лишь обняться

74

с Ларионовым. В Москве я развернул его подарок: вместе
с «Испанкой» Натальи Гончаровой был пейзаж маслом
Ларионова. В нежной серо-жемчужной гамме изображено
на нем побережье Средиземного моря с мужской и жен­
ской идущими вдоль берега фигурами. «На море вечер —
эскиз возвращения меня домой. Ляванду (Средиземное
море). Я в синих штанах. М. Ларионов. 1926»—было
написано пером внизу на незакрашенной полоске холста.
Два года назад, побывав в Ляванду, я зрительно про­
верил то, что изобразил на своем холсте Ларионов, и лиш­
ний раз порадовался глазу художника. Бродя по берегу,
я вспоминал Ларионова той далекой поры, остро жалея,
что в этот приезд не нашел Ларионова в Париже: он был
тяжело болен, и друзья увезли его в Швейцарию.
— Стал уже понемногу ходить, правда, с палочкой, —
сказала мне Наталья Сергеевна Гончарова, у которой я по­
бывал.
Я не мог представить себе Ларионова с палочкой, и
лучше, что он остался для меня полным зрелых спл.
Год спустя после нашей встречи не стало Гончаровой,
а еще два года спустя не стало и Ларионова. Я получил
в мае 1964 года траурный конверт из Парижа с вложенным
в пего извещением: жена Ларионова сообщала, что Ми­
хаил Ларионов скончался 10 мая 1964 года в Фонтене-оРоз и что прах его будет погребен на кладбище Иври в фа­
мильном склепе.
История живописи — большая книга. Блистательное
мастерство декоратора, влюбленного в краски, пейзажи
художника, по-своему видевшего мир, позволят историку
искусства посвятить Ларионову строки, полные признания
его большого таланта; да п о художнической жизни Ларио­
нова, наверно, будет еще написано... наверно, будет напи­
сана книга о русском художнике в Париже и о Париже
в русском художнике.

НАТАЛЬЯ ГОНЧАРОВА
Улички в этом районе Парижа носят имена поэтов и
художников — Милле, Тепьера, Генриха Гейне, Домье,
Теофиля Готье, Коро...
Затерялась среди них и старая уличка Жака Калло,
французского гравера, создавшего знаменитые серии «Бед­
ствия войны».
Мы сели па маленькой площади за вынесенный на ули­
цу столик углового кафе. Париж был здесь тот же, что и
четверть века назад, когда мне привелось побывать на этой
площади, или, вернее, тот же, что и добрый век назад.
Дома, окружавшие площадь, были построены, наверно,
в восемнадцатом столетии, сумрачные, в высоту, дома,
с зелеными жалюзи на окнах и черепичными розово-жел­
товатыми крышами, утыканными трубами, похожими на
цветочные горшки. В задней комнате кафе несколько по­
стоянных посетителей играли в «беллот».
На этой площади, в доме, сумрачном и неудобном, но
хранившем в себе пристрастия не одного поколения
художников, вот уже почти полвека жили два художника,
имена которых связаны с самым блистательным расцветом
русского балета в Париже, с именами Дягилева и Стравин­
ского, Равеля и Дебюсси, Матисса и Пикассо, — Наталья
Гончарова и Михаил Ларионов...
Я медлил, однако, подняться в этот дом, в котором не
был столько лет, время пронеслось над ним и над теми,
кто в нем жил, состарило их, может быть, лишило зорко­
сти их глаза, искавшие красок... С этим смутным чувством
поднялись мы — я и мой спутник, художник — по крутой
мрачной лестнице на четвертый этаж. На двери квартиры,
где жила Наталья Сергеевна Гончарова, висела бумаж­
ка с надписью: «Стучите сильнее». Мы постучали. Посту­
чали затем еще и еще. Шаркающие шаги послышались
наконец за дверью, и слабый женский голос спросил пофранцузски — Кто там?

76

Мы назвали себя. Наталья Сергеевна долго открывала
нам дверь, мы зашли затем в жилище, и я увидел худож­
ницу. Ее бедные, некогда широко владевшие декоративной
кистью руки были скрючены от ревматизма, и вся она
была высохшая, как бы еле существующая. За несколько
месяцев до этой нашей встречи, в Москве, на гастролях
английского балета, зрители увидели блестящие декорации
Натальи Гончаровой в балете «Жар-птица», именно эти
декорации сразу создали атмосферу праздничности, и я,
как, наверно, и многие другие, был горд, что это сделала
русская художница.
Я напомнил Наталье Сергеевне о нашей давней, уже
отдаленной многими годами встрече. Она слушала устало:
она была больна, болен был и Ларионов, старость со всем
тем, что она приносит, настигла их, и многое казалось уже
безвозвратно утраченным.
— Знаете, Наталья Сергеевна, — сказал я. — Недавно
в Москве был на гастролях английский балет, и я смотрел
«Жар-птицу» с вашими декорациями. Я знаю, что многие
ценители искусства хотели попасть в Большой театр
именно для того, чтобы увидеть ваши декорации.
Она подняла глаза, и вдруг случилось то, что можно
назвать чудом преображения, и, пожалуй, только люди
искусства способны на такое преображение.
— Правда? — спросила она, глядя на меня молодым,
зажегшимся взглядом. — Правда, в Москве не совсем за­
были меня?
Ее немощное слабое тело стало словно гибким и напря­
женным, она видела то, что истинный художник никогда
не забывает, сколько бы времени ни прошло и какие бы
испытания ни выпали на его долю. Она уже полвека жила
в Париже, история русского балета на Западе связана и
с ее именем, торжество русского искусства, покорявшего
мир, разделяла и она.

Н. Гончарова. Испанка. Карандаш, акварель

78

— Я ведь продолжаю работать, — сказала Наталья
Сергеевна вдруг. — Конечно, писать картины я уже не
могу, но я беру карандаш в обе руки и рисую.
Она соединила свои скрюченные руки и показала, как
держит в них карандаш. Она хотела жить, как художник,
и продолжать действовать, как художник. В этой квар­
тире, из мастерской которой смотрел я в свою пору на
старые крыши Парижа, на его нежное, в сиреневой дымке
небо, — прошла ее художественная жизнь, сюда доходил
прибой той славы, которой увенчан был русский балет
с его музыкой и художниками. Сюда приходили, наверно,
и Александр Бенуа, и Бакст, и Дебюсси, и Равель...
Я подарил Наталье Сергеевне того русского Емелюшку,
отличную куклу, какую изготовляют у нас. Она почти
с нежностью взяла его в руки.
— Я попрошу его сфотографировать и пошлю снимок
Михаилу Федоровичу в Швейцарию, — сказала она. —
Это чудесное лекарство, спасибо. Мне почему-то с утра
казалось, что сегодня должно случиться что-то хорошее.
Она прижимала к груди этого московского Емелюшку.
— Вы извините меня, но я всегда боюсь подать руку,
чтобы мне не сделали больно... у меня такие больные
руки!
Но она положила все же руку на мою ладонь. Ее глаза
были чуть подернуты влагой: вместе с тем хорошим, чего
она ждала, пришли воспоминания, и воспоминания эти,
когда художнику приходится брать карандаш в обе руки,
чтобы провести хотя бы черточку, — воспоминания эти не
могли быть легкими.
Я хотел увидеть еще раз в жизни Наталью Гончарову,
и пусть образ этой высохшей женщины не совпадал с об­
разом, который знал когда-то, я не забуду молодого блеска
глаз, когда заговорили о ее искусстве, и устремленности
всего ее существа, словно перед ней раздвинули занавес

79

п она снова увидела «Свадебку» Стравинского или «Жарптицу», или «Золотого петушка» со своими декорациями.
Мы молча спускались по угрюмой, уже посеревшей от
сумерек лестнице. У меня было чувство, что мы приходили
прощаться с Гончаровой, и ныне, когда она умерла, я по­
нял, что это было именно так. В последний раз бедная
искривленная рука замечательной художницы легла на
мою ладонь, ио у меня на стене висит воздушная, пре­
красная «Испанка» работы Натальи Гончаровой. Каждый
раз теперь, обращая взор в сторону этого портрета, я вспо­
минаю о жизни художницы, не раз покорявшей зрителей
своим искусством и до последнего своего часа державшей
в руках карандаш, чтобы ни один день не прошел без
наброска пли хотя бы завитка, как и должен жить, не­
смотря ни на что, подлинный художник.

САРЬЯН
13 доме солнечно, за окном ереванская осень с ее дара­
ми, а здесь, в мастерской художника, — вся Армения, все
ее краски, вся нежность ее вёсен и осени, долины в цвету­
щих абрикосовых садах, и мягкие оливково-коричневые
складки гор — все, что соединило в себе сердце Мартироса
Сергеевича Сарьяна, соединило в преданности родной зем­
ле, в страстной любви к родной земле, в сыновней верности
родной земле.
Долгими дорогами шел Сарьян, много находил нового;
но то, с чего он начал, осталось: его палитра, гамма его
красок, его Армения, которая не уходила никуда даже в те
годы, когда Сарьян жил в Париже, — она всегда была
с ним, его Армения. Пример верности художника основ­
ной своей теме, — по существу, теме его жизни — пример
редкий и покоряющий. И когда сидишь за столом у Сарь­
яна, слушаешь его неторопливую речь, а потом смотришь
вещи, которые показывает художник, думаешь о том, что
все это собирал Сарьян всю свою жизнь, копил для пре­
красного итога, копил для поры того душевного равно­
весия, когда художник может сказать себе: «сделал все в
меру своих сил и искал не напрасно, а то, что нашел,
отдал богато, отдал с упорной, никогда не покидавшей
мыслью о родном народе».
Испытания — а их Сарьян немало узнал на своем жиз­
ненном пути — в конечном итоге всегда являются дви­
гательной силой для художника. Потеряв что-либо, нахо­
дишь взамен другое, и — по правилу жизни — найденное
должно возместить потерянное, хотя это и не всегда слу­
чается.
Но в жизни Сарьяна это случилось: и солнечная ереван­
ская осень за окном, и матовая кисть винограда из своего
сада, и рубиново-яркая мякоть разрезанного граната —
все это, кажется, сошло с картин художника, как в свою
очередь стало составной частью его картин, и без мастер­

81

ской Сарьяна, а ныне уже и без его галереи не представишь
себе Еревана.
Живопись, как и всякое искусство, — это прежде всего
философия. Краски сами по себе ничего не стоят, если
они не выражают глубокой мысли художника. Пейзажи
Сарьяна не только романтичны, но и философичны.
Утверждение жизни с ее красками — это тоже философия,
славословие всему тому, что определяет и назначение са­
мого искусства.
Как-то в горьком раздумье Сарьян сказал:
— Судьба художника хуже, чем судьба писателя.
У писателя все его книги стоят на полке перед ним, а
у художника его детища разбросаны по галереям и собра­
ниям, п со многим, сделанным тобой, уже никогда не
встретишься.
Я напомнил как-то Мартиросу Сергеевичу сказанное
им, и он несколько удивился, что мог сказать так: может
быть, это было в минуту уныния. Его детища с ним ныне,
пусть не в полном их составе; но лучшее, что написал
Сарьян за последние годы, — с ним, в его мастерской, став­
шей местом своего рода паломничества, да и сам Сарьян
кажется составной частью Еревана, особенно в ясный день,
когда увидишь снеговые вершины Арарата и Арагаца.
По дороге к Сарьяну я купил в книжном магазине его
книгу «Записки из моей жизни» на армянском языке, но
ныне она вышла и на русском. Сарьяну есть что вспом­
нить и о чем рассказать. Историю современной живописи
не представишь себе без имени Сарьяна: страстность его
красок, пластичность его пейзажей оказали огромное вли­
яние на живопись современных армянских художников;
в этом убеждаешься, проходя по залам Ереванской картин­
ной галереи. Это уже не только школа художника, это
ветер искусства, определивший столь многое в живописи
его последователей, — и, может быть, говоря о Сарьяне,

82

следует прежде всего сказать о создании им своего нацио­
нального искусства, сочетавшего вместе с тем лучшее, что
нашел он в мировом искусстве, в частности у импрессио­
нистов. Его пейзажи отличительны не только потому, что
они изображают Армению с особенностями ее красок; в них
заключено ощущение родной земли, это как бы песня о
родной земле — песня такой силы, что искусство Сарьяна
становится явлением не только живописного порядка. Это
голос глубоко национального художника, сумевшего вместе
с тем сделать свою живопись явлением всеобщей куль­
туры. ..
Сарьян всегда был близок к писателям. Портреты
Исаакяна, Чаренца, Шагинян, Эренбурга — прямой след
той духовной атмосферы, к которой художник обращен
уже столько десятилетий...
Каждый раз, приезжая в Ереван, я прежде всего обра­
щен мыслями к Сарьяну, мне прежде всего хочется побы­
вать в его доме, вдохнуть воздух его искусства, порадо­
ваться неслабеющей силе его руки, его художественному
взору, его глубокому проникновению в строй и характер
родной природы и в строй и характеры людей, преобразую­
щих эту природу, подчинивших себе суровую землю Арме­
нии, сделавших плодородными даже каменистые склоны
ее гор.
В Гарни, на развалинах языческого храма, где дышит
многовековая история Армении, история жестокая, крова­
вая и героическая, поднявшись над шумящим в пропасти
Азатом, я увидел цветущие в тихой нежности персиковые
и абрикосовые сады с их лиловато-белыми цветами, и мне
казалось, что я узнаю руку Сарьяна, словно он не только
писал эти сады, но и сажал их, и, может быть, по своему
внутреннему смыслу это было закономерное ощущение.
Множество садов посадил Сарьян, и в долинах нашего
искусства еще не раз остановишься перед этими цветущи­

83

ми садами, порадуешься щедрости художника и богатству
его красок.
Надписав мне свою книгу, Мартирос Сергеевич прири­
совал после подписи ослика: эмблему горного пейзажа
Армении. Я поставил в своем книжном шкафу «Записки
из моей жизни» Сарьяна рядом с «Давними днями» Несте­
рова. Эти книги дороги мне не только авторскими надпися­
ми, но и тем, что в них заключена целая эпоха того искус­
ства, которое побуждало к действию и писателя. А уж про
горный воздух этих книг и говорить нечего.

ТРОПИНКА В КИММЕРИИ
Максимилиан Александрович Волошин был вписан в
киммерийский пейзаж, во всяком случае, в пейзаж Кок­
тебеля. Казалось, не он жил в Коктебеле, а Коктебель
существовал при нем. Тучная фигура Волошина с головой
античного бога и ассирийскими вавилонами бороды напо­
минала о Пантикапее и Понте Эвксинском: в хптоне кино­
варной расцветки и сандалиях на босу ногу Волошин как
бы являл собой образ последнего древнего грека. Но это
была не та внешняя декоративность, которая обычно деше­
вит художника; это было поэтическихм верованием Воло­
шина, и вряд ли найдешь много примеров такого единства
с окружающей природой, какое было у него.
В Киммерии дремлет дух Древней Греции. Дух этот
разлит и в каменистых грядах из вулканических пород, и
в тишине великолепнейшей бухты с ее прибрежной галь­
кой, представляющей целый ювелирный магазин для лю­
бителей: то сердолик или хризопрас, то халцедон под­
бросит море на берег, и не у одного из тех, кто побывал
в Коктебеле, хранятся целые коллекции розовых, голубых,
золотистых птице- и конеподобных камешков. Среди лите­
раторов, что, лежа на животе и надев очки, ищут в при­
брежной гальке драгоценности, и поныне считается весьма
распространенной «каменная болезнь».
Одну из лучших своих поэтических книг Волошин на­
звал «Иверни». Иверни — это черепки. Ощущение Древ­
ней Греции было свойственно Волошину не только в силу
его поэтических пристрастий. В русской литературе струя
эллинизма, начиная с анакреонтических стихов Держа­
вина и перевода «Илиады» Гнедичем, всегда была сильна:
стоит вспомнить Аполлона Майкова или Н. Ф. Щербину.
В стихах Волошина эллинизма, однако, не почув­
ствуешь: но он был во всем его быту, и притом, так ска­
зать, наследственно. Его мать Кириенко-Волошина, ма­
ленькая и сухонькая, появляясь со своим мощным сыном,

85

всегда напоминала персонаж из какой-нибудь древнегрече­
ской трагедии: она тоже была одета в хитон, по-мужски
стригла седеющие волосы и носила сандалии. Они оба ка­
зались — мать и сын — чрезвычайно несовременными,
словно море выкинуло их на берег вместе с халцедонами
и прочими своими реликвиями. Но для большей части ли­
тераторов было невозможно представить себе Коктебель
без этих двух как бы созданных из вулканических пород
фигур.
Влюбленность в киммерийский пейзаж выражалась
у Волошина и в том, что, будучи незаурядным художни­
ком, он запечатлевал этот пейзаж в десятках или даже
сотнях акварелей всех размеров, которые широко разда­
ривал приезжавшим в Коктебель литераторам. У меня
хранятся три акварели Волошина, чрезвычайно нежно и
выразительно передающие берег Коктебеля и море во все
времена года. Обычно на пейзажах Волошина изображены
перламутровые облака, лагуны и окружающие бухту Кок­
тебеля горы в тяжелых слоновьих складках. Волошину,
как стихотворцу, были близки французские поэты Эредиа,
Малларме, Бодлер, Верлен, книги которых составляли его
превосходную библиотеку. Но, тонко чувствуя Париж и
поэтическую музыку его певцов, сам автор отличных сти­
хов о Париже, Волошин оставался глубоко русским поэтом
со всеми теми особенностями, недостатками и достоин­
ствами, какие отличают нашу поэзию времен символизма:
не забудем, что и Александр Блок тех же корней, и все же
эти корни получали питание от Некрасова, Тютчева, По­
лонского. Кстати, первая книга одного из теоретиков сим­
волизма Андрея Белого «Пепел» не только посвящена па­
мяти Некрасова, но Некрасов целиком разлит и в ряде
стихотворений Белого.
Пожалуй, только два русских художника — К. Богаев­
ский и Максимилиан Волошин — запечатлели Киммерию,

86

в частности Коктебель, в такой степени, что превратили
географическое понятие в своего рода литературное. «При­
паду я к острым щебням, к серым срывам размытых гор,
причащусь я горькой соли задыхающейся волны, обовью
я чабром, мятой и полынью седой чело. Здравствуй, ты, в
весне распятой, мой торжественный Коктебель!» — писал
в одном из стихотворений цикла «Коктебель» Волошин.
Разумеется, не все равноценно в творчестве Волошина.
Когда шла проверка понимания интеллигенцией тех вели­
ких сил, которые полностью преобразили нашу страну,
Волошину казалось, что есть нечто вечное и незыблемое,
вроде любезной ему Киммерии, в которой дремлют тыся­
челетия, а общественная жизнь сходна с приливами и от­
ливами, то есть с непостоянством. Время показало, что
абсолютно постоянного не существует на свете, и несом­
ненно, будь Волошин жив, он бы давно отказался от утвер­
ждения неподвижности даже киммерийского пейзажа, ко­
торый, кстати, тоже уже давно изменился...
В поэте всегда радует особенность его голоса, безотно­
сительно от того, громкий или тихий его голос. Мы знаем
много примеров тихих голосов в нашей поэзии, без кото­
рых, однако, не представишь себе ее созвучия, ибо лите­
ратура делается не кометами и даже не отдельными звез­
дами, а галактикой.
Мне привелось повидать Волошина в дни сильнейшего
землетрясения в Крыму в 1929 году. Я приехал в Кок­
тебель, завершив большую поездку, из Италии и Турции,
и в первую же ночь произошло землетрясение. В Коктебе­
ле оно было сравнительно легким и случилось на рассвете.
После первых же толчков, всполошивших жителей, выбе­
жавших полуодетыми из своих домов и беспокойно тол­
пившихся на берегу, я пошел к Волошину. Он сидел в
своей комнате, заставленной полками с книгами, в кре­
сле — в неизменном хитоне, скрестив толстые голые ноги

М. Волошин. Коктебель. Акварель

88

в сандалиях, похожий на Зевса-громовержца, по указанию
которого и произошло землетрясение. У его ног лежали
обломки какой-то свалившейся от толчков вазы и книги
с пошатнувшейся книжной полки. У меня был с собой фо­
тоаппарат, и я воодушевился:
— Давайте, я спиму вас в этой позе, Максимилиан
Александрович.
Он снисходительно позволил сфотографировать себя.
— Эта часть Крымского полуострова подвержена тек­
тоническим толчкам, — сказал он, казалось, довольный,
что его излюбленная Киммерия показала свою силу. —
Все окружающие горы состоят из застывших лав и вулка­
нических пород, — добавил он с той обстоятельностью,
с какой расхваливают товар в магазине.
«Заката алого заржавели лучи по склонам рыжих
гор... и облачной галеры погасли паруса. Без края и без
меры растет ночная тень. Остановись. Молчи. Каменья
зноем дня во мраке горячи. Луга полынные нагорий ту­
скло-серы. .. И низко над холмом дрожащий серп Венеры,
как пламя воздухом колеблемой свечи...».
Такие стихи мог паписать только отличный поэт, при­
том тонко чувствующий мир.
Вблизи бухты Коктебель есть гора, напоминающая
своими очертаниями профиль Волошина. На горе, в лоне
родной ему Киммерии, и покоится пыпе прах поэта, вос­
певшего в стихах и акварелях этот действительно особен­
ный облик Коктебеля. В доме Волошина, ставшем по его
завещанию домом отдыха писателей, из года в год живут
литераторы, для которых Коктебель неразрывно связан
с именем Волошина. Если хорошенько задуматься, то, ко­
нечно, не материальный признак в виде дома хранит
истинный смысл завещания поэта. Его завещание в при­
зыве понять и полюбить этот берег, и его камни, и его
суровую вулканическую природу, и облака той плотной и

89

в то же время воздушной округлости, какие десятки раз
изображал другой певец Киммерии — художник К. Бо­
гаевский; но и сам Волошин изображал их.
Иверни — это глиняные черепки, может быть, эллин­
ских амфор, и из поэтических черепков поэта Волошина и
акварелей художника Волошина сложится когда-нибудь,
и это будет закономерно, и вся его фигура, как по череп­
кам воссоздают формы некогда служивших человеку и
украшавших его существование сосудов... Образ Воло­
шина, царственно сидевшего в кресле, когда содрогалась
крымская земля, и как бы довольного ее могуществом, свя­
зан в моей памяти и с немногими сборниками его стихов
и с целым рядом его живописных работ. Истинный поэт
всегда оставляет свой след, будь это хоть тропинка в горах.
В Киммерии протоптана такая тропинка Волошиным, и
ее никогда не спутаешь ни с какой другой тропинкой; для
судьбы поэта это уже много, а Киммерия в данном случае
означает русскую поэзию.
Недавно вдова поэта передала в Пушкинский Дом мно­
жество альбомов с рисунками, и ныне там почти все худо­
жественное наследие Волошина.

МИХАИЛ СОКОЛОВ
В годы, ныне уже дальние, встречал я не раз на Арбате,
близ которого жил, несколько странного и столь примеча­
тельного по внешности человека, что со временем он как
бы стал живописной частью Арбата. С лицом своего рода
мефистофелевского типа, с бородкой ожерелком, которая
ныне в моде, а в ту пору казалась отголоском каких-то
шкиперских времен из романов Стивенсона или Джозефа
Конрада, в странном зеленом пальто, с лаково-блистающим
доберман-пинчером на поводке, проходил этот человек, и
я мысленно относил его к числу московских чудаков.
Побывав уже много лет спустя у дочери писателя
В. В. Розанова, художницы Надежды Васильевны Вереща­
гиной, я узнал на фотографии, стоявшей на столе, этого
оригинала давних времен, оказавшегося художником Ми­
хаилом Ксенофонтовичем Соколовым, мужем Н. В. Вере­
щагиной, — художником сложной судьбы, ставшей судь­
бой и его искусства.
Долгие годы ни имени Соколова, ни его вещей никто
не знал; они хранились, да и поныне частично хранятся
у близких ему людей, — превосходные натюрморты в серо­
жемчужной гамме, написанные в манере старых фламанд­
цев; романтические пейзажи, полные сдержанного чувства
художника; наконец, книжная графика, часть которой не
так давно приобрели и Третьяковская галерея и Музей
Пушкина.
Михаил Соколов был художником особенным, не при­
знающим никаких проторенных путей, особенно в иллю­
страции книг (следует вспомнить «Орлеанскую девствен­
ницу» с его рисунками). Он умел одинаково владеть пе­
ром, кистью или акварелью, художник столь своеобразного
почерка, что даже в картинках величиной со спичечную
этикетку, написанных в условиях, в которых находился не
один год, — иногда лишь спичкой, обмакнутой в чернила,
или разведенным зубным порошком — даже в этих малых,

М. Соколов. Зимний пейзаж. Масло

92

с ноготок картинках сохранял он свой почерк и изящество
рисунка.
Несколько лет назад на посмертной выставке Соколова
предстало, хоть и не в полном виде, его искусство, заста­
вившее призадуматься по только о Михаиле Соколове, но
и вообще о судьбах ряда художников, по тем пли иным
причинам оставшихся в теии. Я полагаю, в частности, что
это относится и к такой отличной, ныне здравствующей
художнице, как Антонина Федоровна Сафонова, выставка
работ которой состоялась тоже несколько лет назад, и
вспоминаю, как многие спрашивали, почему же такая
отличная художница не получила еще полного признания?
А впоследствии, побывав в мастерской Антонины Федо­
ровны, я увидел много ее сиротствующих работ, натяну­
тых на подрамники, сдвинутых к стене пуританской скром­
ности комнаты, и представил себе, как могло бы ее искус­
ство порадовать посетителей картинных галерей.
Живопись Михаила Соколова — вся в сдержанных то­
пах, в тонко найденной серо-жемчужной гамме, которая
носит название «гри-перль», в его оркестре нет литавр и
труб, если можно так выразиться в отношении живописи,
в нем лишь струпные инструменты, да еще флейты или
кларнеты с их почти человеческим по своему звучанию
голосом. Соколов родился в Ярославле, и ныне ярославская
художественная общественность помышляет о том, чтобы
отвести Соколову зал в открывающейся в стариппом ярос­
лавском здании картинной галерее, и ее несомненно укра­
сят работы Соколова; а в Третьяковской галерее недавно
среди приобретений последних лет были выставлены его
иллюстрации к «Орлеанской девственнице» Вольтера.
Художнику дано пластически выразить самого себя.
Пейзаж или натюрморт — это прежде всего отражение со­
стояния души художника, а если все сводится лишь к лю­
бованию красками, не поверишь пи в цветы, как бы

93

искусно ни были опи написаны, пи в натюрморт с эффект­
но расставленными предметами, чтобы красиво обыграть,
например, старинную чашку. Истинный художник изобра­
жает то, что звучит в нем самом, и лучшего примера этому,
чем, скажем, натюрморты старых фламандцев, не найдешь.
Соколов и учился у старых фламандцев, но писал свои
натюрморты все же особенно, и во всех его вещах он не­
похож на других, а это самое главное для художника.
Признание Михаила Соколова еще впереди, но и се­
годня, взяв в руки его картинки величиной со спичечную
этикетку и написанные разведенным зубным порошком
вместо белил и спичками, обмакнутыми в чернила вместо
туши, подивишься не только искусству художника, но и
его воле оставаться художником при всех обстоятельствах.

НИКОЛАЙ КУЗЬМИН
Николаи Васильевич Кузьмин преподал мне однажды
глубокий урок.
— С писателем нужно прежде пожить и лишь потом
иллюстрировать его, — сказал он, действительно пожив
перед этим с Пушкиным в такой степени, что его иллю­
страции к «Евгению Онегину» были сделаны не только
в манере набросков пером Пушкина, но было выбрано
именно то, что в наибольшей степени выражало мысль
Пушкина; иначе говоря, Кузьмин долго и вдумчиво «по­
жил» с Пушкиным, прежде чем сделал первый штрих на
бумаге — первую иллюстрацию к «Евгению Онегину».
Но и с Лесковым Кузьмин пожил впоследствии, и ныне
«Левшу» и не представишь себе без иллюстраций Кузь­
мина, и с чиновником Пробирной Палатки — Козьмой
Прутковым Кузьмин тоже пожил, пофилософствовал с ним,
наслушался его изречений, а потом изобразил свой с Прут­
ковым диалог, изобразил тонко, зло и достоверно. Пожил он
и с писателем Терпигоревым, побывал вместе с ним в ску­
деющих дворянских усадьбах, повидал их в юдоли, и
«Оскудение» Терпигорева тоже не представишь себе ныне
без рисунков Кузьмина, как и «Железную волю» Лескова
с изображением главного героя Пекторалиса...
Да и западных писателей Кузьмин не обошел: и Мюссе,
и Доде, и Гонкур, и Золя, и Гюго, и Мопассан — ко всем
ним прикоснулась его рука, тонко, проникновенно и изящ­
но. Может быть, в некоторой степени способствовало всему
этому и то, что Кузьмин не только художник, но и писа­
тель, тоже очень тонкий и иронический: стоит хотя бы
прочесть его «Круг царя Соломона», повесть о детстве,
рассказанную с отличным литературным мастерством; но
и статьи по вопросам искусства, собранные в книге Кузь­
мина «Штрих и слово», прочтешь как своего рода испове­
дание художника, каким путем он шел и что важнее всего
для него в искусстве.

95

А для Кузьмина важнее всего — художественная прав­
да, и ей он служит увлеченно, уже столько десятилетий
служит, и притом неизменно в труде его рука; а про
книги уж и говорить нечего — они всегда спутники этого
умного читателя и нередко изобразителя того, что прочел
он в той или другой книге.
Но помимо непосредственного своего художества как
иллюстратора Кузьмин знает и художество книги, худо­
жество полиграфии, художество законов печатного слова
в его книжном выражении. Свои книги он не только пишет
и не только иллюстрирует — он создает их вместе и с на­
борщиками, и с верстальщиками, и с печатниками, и в не­
которых типографиях, вроде «Красного пролетария», Кузь­
мин считается своего рода «знатным земляком».
Сила Кузьмина-иллюстратора не только в его искус­
стве, но и в том, что веришь изображенному им, веришь,
что именно такими видели авторы своих героев; для этого,
однако, нужно было «пожить» с тем или другим писателем
и глубоко прочувствовать то, что стоит за печатным
текстом, а лабораторию писателя Кузьмин необычайно
чувствует, волшебство словесной алхимии ему внятно.
Талантливый человек познается, так сказать, по по­
ступи. Талантливые люди богаты затеями и выдумками и
щедры на затеи и выдумки. Раз или два в неделю позвонит
мне по телефону добрый мой друг — Николай Васильевич
Кузьмин, расскажет своим глуховатым голосом о каком-то
очередном его открытии, или о выкопанном им литератур­
ном эпизоде из прошлого, или пришлет затейливую, обычно
украшенную им самим открытку к празднику — к 1 Мая
или к Новому году, — а то и без всякого праздника, про­
сто пришла в голову веселая мысль, а Кузьмин всегда
живет с веселой мыслью, с затейливой мыслью, обычно
отличающей талантливых людей, живет с художническим
чувством жизни. А то пришлет письмецо из Абрамцева,

96

где он в трудах так же, как и в Москве, и если не
иллюстрирует, то читает, и столько знает Кузьмин и из
жизни художников, и из жизни писателей, и из вопросов
искусства, что при первой заминке, когда нужны какиенибудь сведения, позвонишь по телефону Кузьмину, и он
безотлагательно и точнейше ответит или скажет: «Нужно
подумать», а минут через десять позвонит — думает он
легко и быстро, и память у него отличная, — скажет: «Вот
какая история...» — и изложит все, что бывает нужно, из­
ложит с изяществом и юмором.
Но он и сам пишет — Николай Кузьмин — и отлично
пишет, иллюстрирует написанное им, поистине многосто­
ронний талант, и уже слышишь, как Николай Васильевич,
покашляв, скажет: «Многосторонний — это длинно, нужно
покороче как-нибудь», и ответишь: «Ладно... просто ма­
стеровитый», и Кузьмин, подумав, одобрит: «Вот так-то
проще и, значит, поскромнее».
Понять существо Кузьмина в полной мере можно, лишь
отталкиваясь от его пристрастий, вроде любви к древнему
русскому искусству, в частности к искусству деревянной
скульптуры, от его глубокого знания поэтической речи
Пушкина, как знания и прозаической речи Гоголя или
Лескова: писатели сильного социального почерка всегда
были близки Кузьмину. Так, обращение к Козьме Прут­
кову с его глубокомысленными афоризмами и изречениями,
многие из которых вошли в нашу разговорную речь, было
для Кузьмина закономерным: гротеск всегда привлекал его,
иллюстрации к «Левше», «Запискам сумасшедшего» пли
даже к «Графу Нулину» тоже близки к гротеску, тонкому,
умному и остро нацеленному. «Афоризмы» КозьмыПрут­
кова не только своего рода катехизис чиновничьего про­
шлого; многие из этих афоризмов действенны и поныне в
нашей борьбе со всем тем, что мешает движению, и всяче­
ские лгуны, взяточники, карьеристы, тунеядцы и поныне

И. Кузьмин. Бал. Перо и тушь

11. Кузьмин. Бальзак. Перо и цветной карандаш.

99

боятся отравленных стрел афористической речи писате­
лей, создавших едкий образ Козьмы Пруткова. Кузьмин
расцветил эту речь своими отлично найденными, под стать
ее едкости рисунками.
Они стоят у меня в ряд на книжной полке — книги, на­
писанные Кузьминым или иллюстрированные им; экземп­
ляры особенные, с рисунками, раскрашенными автором от
руки; это тоже щедрость — создать для друзей и любите­
лей книги такие экземпляры, выпущенные в малом числе,
однако не в качестве библиографической редкости, а в ка­
честве дара художника, не пожалевшего времени украсить
то, что составляет существо его жизни — книгу.
Все продумано глубоким художником, сделано легко и
изящно, легким пером, легким рисунком, по за этой легко­
стью — горы труда и поисков, и привелось мне видеть,
в частности, сколько бумаги и перьев, и туши, и акварели
извел Кузьмин, изображая оскудевших дворян Терпиго­
рева или гоголевского Поприщина, пока не нашел наконец
самого точного, достоверного и лаконичного.
Надежно в свою пору начинал художнический путь
Николай Васильевич Кузьмин, и все, что обещал, даже в те
далекие годы, когда только приобщался к искусству укра­
шения книги, он выполнил, я жалею только, что не все
«собрание сочинений» Кузьмина есть у меня в их отлич­
ном мпоготомье.
«Попроще бы, — скажет Николай Васильевич, — много­
томно — это длинно», и я так и вижу, как потянулась его
рука к резинке или ножичку, чтобы убрать лишнее: по­
проще, покороче и, значит, повыразительнее. Так, чтобы
от нескольких листов ватмана, исписанных от верха до низа,
остался лишь один рисуночек в самом уголке; но для того,
чтобы остался этот один рисуночек, нужно было потру­
диться, а рулон с отходами можно свернуть и кинуть
в угол, этого никто никогда не увидит и не должен увидеть.

КУКРЫПИКСЫ
Они всегда впереди — живые, действенные наши со­
временники. На протяжении не одного десятилетия их
политические карикатуры запечатлевали все острейшие
события нашей эпохи, и как по разящему рисунку Домье
познаешь историю борьбы демократических сил в револю­
ции 1848 и 1870-х годов во Франции, так по язвительной
политической летописи Кукрыипксов перечитываешь стра­
ницы недавней истории.
Опи беспощадны и злы, когда следует осудить продаж­
ность и преступность; они мягки и вдумчивы, когда при­
касаются к страницам классиков, которых Кукрыпиксы —
художники глубоко культурные — всегда умеют прочесть
по-своему, будь то Чехов пли Горький, Сервантес или Го­
голь; они лиричны и задушевны, когда принимаются за
пейзаж или портрет, каждый со своей манерой, со своим
ощущением природы и красок. Это удивительное содруже­
ство: в нем ощущаешь и коллективную силу, и силу каж­
дого в отдельности, остающегося самим собой со своей
индивидуальностью и своим видением мира. Но их объеди­
няет единство идейного осознания своего искусства, един­
ство понимания роли художника в жизни общества, един­
ство целей, богатых раздумьем и верностью художествен­
ной правде.
Картины Кукрыпиксов, их политическую сатиру, их
графику, их пейзажи читаешь, как книгу. Ведь главная за­
дача художника состоит в том, чтобы зритель домыслил
его картину, как читатель должен домыслить книгу писа­
теля. Пейзаж, за которым ничего не стоит, — это просто на­
рисованная картинка. Пейзаж, который пробуждает высо­
кие чувства, раскрывает перед зрителем философский мир
художника, всегда имеет в своей основе подтекст, подобно
тому как его имеет и хорошая книга. Мы не смотрим пей­
зажи Александра Иванова, Ф. Васильева, Левитана или Не­
стерова, как картинки природы. Мы ощущаем в них движе-

101

пне русской поэтической мысли, памятуя, что русская при­
рода вспоила и народную песню, и поэзию Пушкина, и речь
Тургенева, и музыку Глинки, Мусоргского или Чайков­
ского. ..
Если художнику дано пробудить такую глубокую
мысль у зрителя, значит, он настоящий художник. Н. Со­
колову, М. Куприянову и П. Крылову это дано: пейзажи
каждого из них полны лирической прелести, раздумья и
отличного мастерства. Всюду, куда пи попадает художник:
на Волгу пли Оку, в Прагу или Неаполь, па Можайское
шоссе пли в Венецию, — всюду Н. Соколов находит радость
мира и никогда не сфальшивит, не приукрасит, не прель­
стится живописностью в ущерб внутренней мысли. А как
отлично сумел почувствовать Париж П. Крылов: его «Па­
риж в дождь» или «Лувр» пе только пленяют своим сдер­
жанно серым, свойственным этому городу тоном; они дают
образ города, каким мы знаем и любим Париж: город суро­
вой колыбели революции и в то же время город печали и
нежности. Превосходны и итальянские этюды Крылова,
сумевшего прочувствовать и прозрачность Венеции и цве­
тущую долину Флоренции с горным воздухом Апеннин.
Когда смотришь задумчивые этюды М. Куприянова —
почти целиком в струе русского лирического пейзажа, будь
то Москва в инее, тихое море у Генпческа, весна на Нико­
линой горе пли пристань у Плёса — невольно дивишься
диапазону художника, обращаясь мысленно к острой поли­
тической сатире Кукрыниксов. Масштабы деятельности
художника определяют и его звучание, но в масштабах
заложена важнейшая основа — мастерство. Ни в одной
вещи — будь то живопись, графика, плакат или политиче­
ская сатира — Кукрыниксы никогда не продешевят, не сде­
лают наспех, не используют испытанные приемы. Опи
всегда ищут и всегда, как это свойственно тем, кто умеет
искать, находят.

102

С Кукрыпиксами — со всеми вместе или с каждым
в отдельности — следуешь по дорогам войны, от разрушен­
ного Киева или Новгорода до зала Международного воен­
ного трибунала в Нюрнберге, от рейхстага и Бранденбург­
ских ворот до кабинета Гитлера. Для нас, современников,
творчество Кукрыниксов является как бы отражением на­
шей собственной биографии: все, что составляло предмет
раздумья, поисков, надежд, борьбы нашего поколения, все
это включено в огромном по трудолюбию и богатству искус­
стве Кукрыниксов. В каждом их плакате мы читаем стра­
ницу недавней истории, в каждом сатирическом рисунке
политические события последних десятилетий. Они ни­
когда не повторяются и бывают недовольны собой, как мне
кажется, когда замечают, что идут по проторенной дороге.
Кукрыниксы сумели очень задушевно и тонко прочесть
и «Даму с собачкой» Чехова, и его «Ваньку», и его Иону
из рассказа «Тоска», и «Мать», и «Фому Гордеева» Горь­
кого. Иллюстрация призвана раскрыть перед читателем
внутренний мир писателя, и художник-иллюстратор ни­
когда пе должен вступать с писателем в соперничество и
навязывать читателю свои образы, уводя от образов, соз­
данных автором. Кукрыниксы, отлично чувствующие лите­
ратуру со всеми ее законами, чрезвычайно бережливо
раскрыли в своих иллюстрациях внутренний мир и Чехова,
и Горького, и Алексея Толстого. Опи следуют традициям
русской классической иллюстрации, начиная от Боклевского и Петра Соколова, и сумели создать целую галерею
своих образов.
О Кукрыниксах написано много хорошего, заслужен­
ного ими. Но ко всему тому, что написано о них искусство­
ведами, хочется добавить и слова писательской благодар­
ности за то, что их работы как бы оживляют для каждого
из нас страницы нашей собственной жизни: они отобра­
зили все то, что на протяжении десятилетий волновало

103

наше поколение. С Кукрыниксами всегда надежно: они не
обманут твоих надежд, не огорчат несовершенной, непро­
думанной вещью, не снизят своего мастерства по высокой
внутренней требовательности к себе. Они всегда с нами
плечо о плечо, острые, вдумчивые, беспощадные, нежные,
лирические наши современники, во всеоружии своего
испытанного в десятилетиях мастерства.
«Правильность соотношений рождает представление
о прочности и силе». Эта глубокая мысль Дидро полностью
применима к Кукрыниксам: у них во всем и всегда пра­
вильность соотношений, и это именно и определяет проч­
ность и силу их искусства.

ДАРАН
Время от времени приходило по почте письмо, и в кон­
верте каждый раз лежал тот или иной акварельный рису­
нок; иногда это была лишь шутка или эмблема поздравле­
ния, но художник Даниил Борисович Даран даже и эти
шуточные поздравления делал со вкусом, изяществом и
мастерством.
Дараи прожил нелегкую жизнь художника. Слава или
хотя бы признание не заходили запросто в его дом: впро­
чем, славы он никогда не искал, но признания искал на­
стойчиво и трудолюбиво. В те времена, когда мастерство
художника считалось второстепенным, была бы выигрыш­
ная тема, Даран оставался самим собой, довольствуясь ску­
достью и не ища того недоброго богатства, которое в итоге
погубило не одного художника по всем законам гоголев­
ского «Портрета». Мне кажется, что Гоголь писал свой
«Портрет», отталкиваясь от примера подвига Александра
Иванова — подвига почти беспримерного в истории рус­
ского искусства. Чартковым Даран пе хотел быть, хотя в ту
пору не так трудно было добиться этого. Сохранить свое
лицо было не только большим мужеством, но и требовало
от художника самоотречения.
Даниил Борисович Даран был человеком необыкновен­
ного такта и душевного изящества. Немного похожий па
француза своими маленькими черными, а затем уже с се­
динкой усиками, невысокий, с блестящими темными гла­
зами, появлялся он на выставках или каких-либо собра­
ниях, умел сочувственно радоваться заслуженному успеху
других и негодовал, когда признание шло пе по тому един­
ственному пути, по какому должно приходить признание
художника: по его таланту и мастерству. Тонкий, острый
рисунок Дарапа стал его художественным почерком, но и
акварели Дарана были такого же рода — лаконичны, с не­
навязчиво предложенной зрителю задачей увидеть и то,
что стоит за рисунком: таковы его пейзажи старых рус­

105

ских городов или яркие пейзажи южного побережья с бле­
ском воды п купальщиками в цветных купальных костюмах.
Но истинной стихией Дарапа был цирк: он в такой сте­
пени связал себя с цирком, что можно сказать — наше
цирковое искусство осиротело без Дарапа. Попеки фигур
танцовщиц в той же острой манере, в какой это делал
Дега, наездниц, эксцентриков, изображение дрессирован­
ных животных с точпейше подмеченными их движения­
ми — все это составляет в наследии Дарапа не страницы
альбома, а целую галерею. Но, помнится, он был несколько
обижен, когда в каком-то журнале его причислили к
«художникам цирка»: цирк был для пего лишь частью его
наблюдений, и ои не хотел, чтобы его искусство было так
или иначе сужено.
Творческое богатство художника всегда ощущаешь по
тому признаку, что пи одного дня не может ои провести
хотя бы без зарисовки в альбоме. Где бы Дараи ни появ­
лялся, па каких бы собраниях пли заседаниях ни присут­
ствовал, всегда из бокового кармана его пиджака появлял­
ся альбомчик, и ои пе уставал пополнять копилку своих
наблюдений.
Зарисовки Дарапа были острые, глаз у пего был хоро­
ший, и, сколько я знаю, французский мим Марсель Марсо,
которого зарисовал Дараи, признал это изображение одним
из лучших.
Дараи был своим человеком в кругу писателей не по
одному тому, что он иллюстрировал книги, но и потому,
что он был человеком верного сердца, и пе только верного,
но и преданного. Располагала к нему и его верность своей
цели: легкого успеха ои никогда пе искал.
Иногда говорят о ком-либо: «Какой милый человек»,
выражая этим свою нежность и признательность. О Да­
нииле Борисовиче Даране не я один говорил: «какой это
милый человек»; он действительно был милым человеком

106

по совокупности своих душевных качеств, скромности, же­
ланию в меру своих сил сделать что-либо приятное людям,
п он делал это приятное, нередко скрашивая минуты уны­
ния пли неверия в себя, что свойственно каждому человеку
искусства.
Как-то Даран — убежденный вегетарианец — увлекся
мало распространенным у нас салатом «вптлуф», отыскал
овощной магазин, где салат этот бывал, и продавцы мага­
зина, забывая название салата, именовали его «салат
художника»; впоследствии, покупая в магазине этот «са­
лат художника», я узнал, что Даран по своей инициативе
создал из свежих овощей столь необычайный натюрморт
в витрине магазина, что прохожие останавливались, почти
приобщаясь к познаванию живописи.
Я всегда радовался мысли, что в Гагаринском пере­
улке, ныне улице Рылеева, в маленьком домпке, доживаю­
щем свой век, с покосившейся деревянной лестницей, жи­
вет милый и столь любимый многими художник Даниил
Борисович Даран. Он был уютен по своей сущности и соз­
давал обстановку уюта вокруг себя. Его бескорыстие, щед­
рость, с какой дарил он свои акварели и рисунки, отзыв­
чивость на любое предприятие — будь то рисунок для
какого-либо пригласительного билета или обложка для
памятки, всегда безукоризненно выполненные, и зачастую
бесплатно, — все это было его характером, его отношением
к окружающим.
На его последней выставке в Центральном Доме лите­
раторов, когда Даран раскрыл лишь часть сделанного им,
я вспоминаю, как один из испытанных искусствоведов
сказал: «Подумать только — ведь мы совсем не знали Дарана!» Его действительно не знали, а былп годы, когда
и не хотели знать. Но он шел своим путем, никогда в его
спокойном облике нельзя было прочесть то, что испытывал
художник, какие трудности приходилось ему преодоле-

Д. Дараи. Марсель Марсо. Перо

Д. Даран. Старая Москва. Угольный карандаш, тушь

709

вать, какую душевную боль иногда таил он в себе — всегда
элегантный и подтянутый, появлялся он всюду, где про­
исходили те пли иные события художественной жизни
Москвы, — и не представишь себе пи выставок без фигуры
Дарана, ни собрания художников без пего, ни того «заячь­
его ремиза», как в шутку называли хозяйки специальное
блюдо, которое готовили они, когда приходил вегетарианец
Даран: несколько листиков капусты или салата, или лом­
тики нарезанной брюквы, и он довольствовался листиком,
как нередко довольствовался листиком вынужденного,
нередко со скрипом, признания его искусства.
Как-то поздним вечером конца октября я встретил Да­
рана на оголенном Гоголевском бульваре. Было уже
холодно, и туман осени цеплялся за сучья облетевших
деревьев. Мы пошли вместе, Дарап совершал обычную
прогулку перед сном.
— Знаете, — сказал он вдруг без всякой связи с тем,
о чем мы говорили до этого,—проходя по Гоголевскому
бульвару, особенно осенью или зимой, я почему-то всегда
вспоминаю этюд одной отличной, полузабытой ныне худож­
ницы — Якунчиковой: зимняя московская улица восьмиде­
сятых годов, совсем пустынная, — наверно, праздничный
день, — и ничего, кроме глухих домов и снега, да еще
одинокого бодрствующего художника, который изобразил
эту улицу. . .
Может быть, Даран хотел сказать, что и он сам всю
жизнь упорно старался увидеть свое и изобразить свое,
и ни студеная зима, ни глухие улицы не могли задержать
его на пути. Впрочем, может быть, именно я подумал так
применительно к судьбе Дарана. Но я подумал в то же
время п о том, что истинный художник всегда мечтает
оставить в большой книге искусства хотя бы одну, но свою
страничку.

БОРИС ЗЕМЕНКОВ
Борис Сергеевич Земенков любил обыгрывать свои тра­
гические брови. Они были у него огромными мохнатыми
дугами и даже мешали ему видеть. Но он распушал их,
похожий на Каратыгина или на того милого и совершенно
безобидного фантома, который появлялся вдруг где-нибудь
в самом глушняке московских улиц, уже доживающих
свой век п готовых бесследно исчезнуть в новом графи­
ческом рисунке столицы.
Земенков знал Москву, и понимал Москву, и любил
Москву, собирая по крохам драгоценную мозаику ее про­
шлого. А затем обломки этой смальты он восстанавливал,
воссоздавая облик домов, которых не существует ныне,
но в домах этих жили или бывали Пушкин и Лермонтов,
Гоголь и Щепкин, Лев Толстой и Чехов...
У Земенкова сложилась странная и своеобразная судь­
ба: он был художником, тонким акварелистом, и его аква­
рели, воспроизводящие по старинным чертежам, как выгля­
дели дома, которых уже нет, но которые остались в исто­
рии литературы, — акварели эти висят во многих музеях,
и не одна из них напоминает по своему настроению, по
колориту сороковых годов прошлого века лучшие класси­
ческие изображения Москвы.. . Но он был в то же время
и писателем, причем не просто писателем, а пытливым
исследователем, одаренным по своей глубокой интуиции,
всегда находящим что-нибудь новое и никому не известное.
Его книги о памятных местах Москвы или о Подмо­
сковье, о Гоголе и Щепкине в Москве — талантливые ис­
следования, добрый краеугольный камень в области позна­
ния литературной или театральной жизни нашего про­
шлого. Когда-то художники, именно по той причине, что
Земенков пишет книги, сочли его деятельность относя­
щейся к другому цеху, и Земенков, художник по своей
сути, художник гордый и сознающий, что создает не про­
ходные акварели для любования, ни разу затем, несмотря

111

па все побуждения людей, расположенных к нему, не пы­
тался искать справедливости; не сделал оп и попытки при­
общиться к писателям. Но ему и не нужно было точного
определения рода его деятельности: он жил в своем мире,
делал то, к чему его влекло, и делал это во всю силу своих
способностей, всегда горячо и заинтересованно.
Талантливого человека узнаешь, как говорится, по
одной поступи. Вот Борис Сергеевич, увлеченный своим
видением и тем, что сумел заинтересовать окружающих,
расскажет какую-нибудь удивительную, фантастическую
историю, действующие персонажи которой люди необыч­
ных профессий, вроде гробовщика или чучельника. Рас­
скажет историю, полную бытовых деталей, происшедшую
где-нибудь па неведомой Вековой улице или в Караванном
тупике, — историю современную, по сплетенную с прош­
лым, достоверную и невероятную в одно время, но талант­
ливо рассказанную по всем правилам маленькой эпопеи
в лицах. . . вероятнее всего, он сочиняет на ходу, но столь
убежденно, что сам начинает верить в это.
В Театральном музее Бахрушина есть статуэтка работы
Н. Степанова, изображающая извивную, длинную фигуру
трагика Каратыгина в роли Гамлета, с неистовыми бровя­
ми и неистово искривленным, вероятно, возглашающим
монолог ртом. Глядя недавно на эту статуэтку, я вспом­
нил Земепкова, этого вечного трагика и в то же время
нежнейшего человека, любившего детей, подкармливавше­
го птиц на карнизе окна своей комнаты, похожей на каюту
и доверху забитой папками и книгами.
Ближе всего его сердцу были курьезы, особенно москов­
ские курьезы. Оп любил людей, одержимых какой-либо
страстью, коллекционеров пли непризнанных вещателей
где-нибудь в закусочной пли столовке, готов был сам про­
вести с ними не один час пли даже целый день, нарушая
порядок своей работы, по жалея себя со своим небогатым

112

здоровьем. Постоянное нервное подергивание сотрясало
его: потирая свои длинные руки, он в то же время поводил
плечами, болезненно поеживался, по казалось, что все это
тоже своего рода игра, мимика, помогающая выразитель­
ности. Он умел находить в самых обычных вещах необыч­
ное, обыгрывая и раздувая необычное в силу своей фанта­
зии, которой хотел придать нечто гофмановское, но опа
была вполне простодушной.
Автор ряда книг и исследований, при этом одаренный
художник, Земепков был в такой степени скромен, что не
раз можно было подивиться, как он старался оставаться
на втором плане, даже стушеваться, хотя место ему было
впереди. В любой час дня или позднего вечера, позвонив
за той или другой справкой по телефону, можно было по­
лучить от Бориса Сергеевича не только быстрый ответ, по
он умел эпически развить этот ответ, хорошо зная картину
московской литературной или театральной жизни от Ло­
моносова до наших современников или от Волкова и Семе­
новой до Качалова и Остужева. Стоит просмотреть отдел
«Театр» в его книге «Памятные места в Москве», чтобы
понять, каким замечательным знатоком нашего театраль­
ного прошлого был Земенков.
Однажды, когда мы совершали с Борисом Сергеевичем
неспешный обход его московских владений, он вдруг
таинственно остановил меня и сказал назидательно и уко­
ряюще:
— Вот вы ходите по Москве, даже родились в пей, а
многое не знаете... а надо знать, это все оттого, что вы
мало ходите пешком.
Он даже на одной из своих книг написал мне: «Ходите
больше пешком. Москва — непрочитанная книга, многие
страницы ее даже еще не разрезаны!»
Земенков повел меня куда-то в сторону и, почти
согнувшись пополам, показал мне на каменную плиту

Б. Земенков. Дом Нащокина. Акварель

114

со славянской вязью на ней, вмурованную в основание зда­
ния в память о каком-то — ныне я забыл о каком имен­
но — событии.
— А знаете, как я эту плиту обнаружил? — спросил
Земенков, и тут же последовал пространный, полуфантастический рассказ, в котором фигурировал и некий ста­
рый солдат, помнивший еще Плевну, и буфетчик в какойто закусочной, знавший об этой плите, по никому не гово­
ривший о ней, и еще многие, вероятно, тут же сочиненные
неистовой фантазией Земенкова, но сочиненные со вкусом,
со знанием бытовых подробностей далекого прошлого и
бесспорно талантливо.
Надписи на своих книгах Земенков делал вообще осо­
бенные, непохожие на обычные посвящения: «Старые
грехи, с надеждой что вручу скоро более настоящее. Но
это ведь тоже интересно — дерзали!» или: «Для встречи
с «местами воспоминаний», обозрений и подмосковных про­
сторов. От убежденного пешехода» или: «Для использова­
ния заветов древних славян Подмосковья, считавших:
«Лучше в мире нет лужка, если рядом девушка».
Он был составной частью той старой Москвы, которая
уходит понемногу, которую меняет время и все, что с ним
связано, и разве только в Музее истории Москвы найдешь
эти следы в виде старых фотографий или предметов давно
ушедшего быта.
Как-то Борис Сергеевич с торжеством сообщил мне,
что в одной из закусочных провел несколько незабываемых
часов с бывшим московским извозчиком, рассказывавшим
ему о купеческих нравах, и тут же последовали одна за
другой истории. Возможно, что это был вовсе не извозчик,
а может быть, Земенков все это лишь придумал во славу
своей талантливой фантазии и радовался, что сумел раз­
влечь собеседника. Чудаки, по слову Горького, украшают
жизнь, а Земенков был одним из таких чудаков: со рве­

115

нием сооирал он старые открытки начала века пли грам­
мофонные пластинки с записями старинных цыганских
романсов плп шансонеток времен нижегородских ярмарок.
Проведя у него как-то вечер, слушая разысканные им го­
лоса из далекого прошлого, мы втроем — художники
П. Соколов-Скаля, В. Мплашевскип и я, — выйдя из дома
Земенкова, почти одновременно сказали друг другу: «Та­
кого угла во всей Москве не найдешь», что значило —
другого такого Бориса Сергеевича Земенкова, особенного,
своеобразного человека, не найдешь.
Но вот кончались шутка и игра фантазии, и начиналось
дело. Земепков был тружеником. Его работа требовала
изысканий, множества проверок и сведений, разрытых
архивов и сверок: перед ним в чертежах архитектурных и
всяких иных архивов лежали скелеты домов, цифры об­
меров, межевые обозначения нередко уже не существую­
щих улиц, и Земенков наполнял схему живой плотью, под
его рукой акварелиста возникали и домик Нащокина, и
дом М. С. Щепкина, как он выглядел в ту пору, в Большом
Спасском переулке, или дом С. Т. Аксакова, или дом, в ко­
тором жил в начале прошлого века П. С. Мочалов, — все
достоверно, строго проверено. Он вел по улицам и переул­
кам, закоулкам и руинам литературного плп театрального
прошлого, и, следуя за ним, мы погружались в историю
литературы и театра, по в живом приближении.
Посмертная работа Земенкова посвящена М. С. Щеп­
кину в Москве, и для того, кто будет когда-нибудь писать
о Щепкине, эта поистине энциклопедическая книга Земен­
кова станет нс только неоценимой, но без нее о Щепкине
в Москве н не напишешь.
Как-то мы пришли с ним к дому Щепкина на улице
Ермоловой. В ту пору дом был запущен, без мемориальной
доски на нем, и Земенков горестно, подняв свои чернейшие
брови, обрушился на меня:

116

— Чего же вы смотрите! Ведь это дом Щепкина. На­
пишите о нем. Напишите завтра же. Без этого домика
не представишь себе московского литературного прошлого.
— А почему бы не написать вам, Борис Сергеевич? —
спросил я. — Вы знаете это дело, вообще все знаете, вы и
напишите.
— Нет, меня не услышат, — сказал он не столько са­
мокритически, сколько горестно. — Привыкли, что Земенков шумит по всяким таким поводам, бережет старину,
в то время когда строится новая Москва. Но ведь, не зная
прошлого, не поймешь и масштабов настоящего. Я вот
о «Славянском базаре» хочу написать. Что такое «Славян­
ский базар»? Рестораном был, и только, а в нем родился
Московский Художественный театр. В музее театра в осо­
бой витрине хранится визитная карточка Владимира Ива­
новича Немировича-Данченко, приглашающая Алексеева
для беседы в «Славянский базар», а из беседы этой возник
и театр. В «Славянском базаре» и Горький с Саввой Тимо­
феевичем Морозовым бывали, в зале картина Репина «Сла­
вянские композиторы» висела, а ведь большинство о «Сла­
вянском базаре» знает только, что был когда-то такой
ресторан.
И Земенков, не задумываясь, стал рассказывать мне,
где помещался Артистический кружок, в котором бывали
Одоевский или Пров Садовский, и какая была первая опе­
ретта в Москве, и где находился сад «Эльдорадо»...
Как-то летним вечером, приехав на короткое время
с дачи в Москву, я встретил Земенкова элегически взвол­
нованным.
— Невероятная вещь произошла со мной сегодня, —
сказал он, поднимая и опуская свои брови, — я встретил
настоящего шарманщика с обезьянкой в красных штаниш­
ках на одной из улиц в Черкизове, последнего могикана...
и шарманка играла «Шум на Марице».

117

И снова нельзя было понять, встретил ли он действи­
тельно такого шарманщика, или так страстно хотел его
встретить, что вообразил встречу состоявшейся. В этом
было много детского и необыкновенно располагающего
к себе именно этим детским. Он населял мир воображае­
мыми фигурами и встречами, мистифицировал и тут же
смеялся, потирая длинные руки и довольный своей выдум­
кой и ее успехом.
Кто, встретив высокого прохожего в коричневом берете,
с мохнатыми бровями и пронзительным взглядом ирониче­
ских, а по существу, добрейших глаз, не задумывался над
профессией этого человека: актер или художник, или,
может быть, изобретатель. Но Земенкову хотелось ка­
заться фантомом, именно московским, особенным фан­
томом, таким же особенным, как возникший из небы­
тия воображаемый шарманщик или еще какая-нибудь
мифическая личность. Множество людей ценило Земенкова, но стоило лишь сказать ему что-нибудь хорошее в от­
ношении оценки его работы, как он отзывался только:
«Польщен», прикладывая руку к груди, стараясь поскорее
стушеваться, чтобы не быть на впду, художник и писатель,
знаток Москвы, труды которого оценит не одпп будущий
историк московской литературной и театральной жизни.

Г. ФИЛИППОВСКИЙ
Григорий Георгиевич Филипповский берет карандаш
или перо, и в этот миг отступает все окружающее и
остается только то, что видит художник внутренним взо­
ром. Он почти с мгновенной проникновенностью изобразит
уличку маленького французского города с домом Евгении
Гранде, но может изобразить и улицу послевоенного не­
мецкого города или улицу старого Саратова начала нашего
века. Он может изобразить господина Бержере, но может
изобразить и солдата первой мировой войны, немецкого
шибера и русского инвалида, и все с такой достоверностью,
будто сам он бродил по старым улицам Парижа и сам жил
в Саратове в начале века.
Филипповский умеет читать подтекст книги, умеет на­
ходить нужное именно в подтексте, и поэтому его иллю­
страции всегда психологически достоверны. Они сделаны
не только мастерски, но и с глубоким проникновением
в изображаемую эпоху. Как-то, когда я побывал в Сара­
тове, местные старожилы спросили меня, имея в виду
иллюстрации Филипповского к роману Федина «Первые
радости», в какие годы Филипповский жил в Саратове, и
подивились, что он был там только наездом. Впрочем, и
французский читатель, увидев иллюстрации Филиппов­
ского к Анатолю Франсу или Мопассану, предположил
бы, что художник изрядно пожил в Париже, и, наверно,
подивились бы, что он никогда и не бывал там.
Это не своего рода интуиция, а умение глубоко про­
честь книгу, точно и достоверно представить по-своему изо­
бражаемый в ней мир. Такова природа этого думающего
художника.
Я вспоминаю уже давние годы, когда на улице Горь­
кого, по дороге в то или другое издательство, можно было
встретить молодого художника, всегда корректного и сдер­
жанного, с огромной папкой, в которой он нес очередные
иллюстрации, и уже тогда Филипповский занял достойное

Г. Филипповский. Плес. Рисунок пером из записной книжки

120

место среди наших иллюстраторов. Его работы неизменно
были выполнены в полную силу всех его возможностей, и
у меня всегда такое чувство, будто его работы трепещут
при последнем, пытливом взгляде художника, вдруг он
скажет: «Не то» или еще сильнее: «Плохо». И тогда он
начнет все сначала, отчасти довольный тем, что не изме­
нил себе в своей строгости.
Его творческую прозорливость ощущаешь не только
в иллюстрациях, но и в отличных пейзажах, и вообще, ка­
жется, нет ни одного способа в живописи, каким не владел
бы он, начиная от пера или угольного карандаша до
пастели, акварели или темперы.
Казалось бы, неистовство совсем не свойственно этому
внешне спокойному человеку, но в работе он неистов в та­
кой степени, что иногда это походит на своего рода транс.
Отличительной чертой любого талантливого художника
является одержимость. Она выражается в неутомимой ра­
боте, в десятках проб, и, чем больше проб, тем больше рас­
тет недовольство собой, но недовольство определяет дви­
жение.
С утра и до вечера трудится этот художник в своей
мастерской на Юго-Западе. Не погруженным в работу и не
представишь себе Филипповского. Но умению должны еще
сопутствовать и вкус, тонкое чувство композиции, и с Фи­
липповским можно часами беседовать о тех правилах, ко­
торые определяют процесс творчества художника. Филип­
повский никогда не искал легкого успеха, а со строгим
к себе художником всегда найдется, о чем с пользой пого­
ворить и чему можно поучиться.
Я вспоминаю при этом и недавно скончавшегося заме­
чательного, беспокойного художника Соломона Бенедикто­
вича Телингатера. В строгом понимании задач художника
у Телингатера и Филипповского всегда было нечто общее:
Телингатер знал законы книжной иллюстрации, хотя чаще

Г, Филипповский. Таллин. Рисунок из альбома. Пастель

122

всего был оформителем, но одна из его последних работ —
цветные иллюстрации к «Нравам Растеряевой улицы» Гле­
ба Успенского — может быть отнесена к вершинам книж­
ной иллюстрации, так же как одним из замечательных
образцов являются иллюстрации Филипповского к «Горо­
дам и годам» и трилогии Константина Федина; по остроте
характеристик многие его иллюстрации приближаются
к Домье или Гранвилю, отчасти и к Георгу Гроссу.
В последнее время мне пришлось наглядно повидать,
как работает Филипповский, как ищет в изображаемом
персонаже свое внутреннее видение, и всегда вспоминаешь
при этом завет Федотова: «Сделай раз до ста — будет
просто». И нужно сделать раз до ста, чтобы заслужить
право называться художником не только по тому признаку,
что состоишь в художнической организации, а потому, что
слово «художник» включает в себя высшее понимание
мира.

ПЕВЕЦ СЕЛЬСКОЙ МЕСТНОСТИ
Он не знал пи имен Праксителя или Микеланджело, ни
истории искусств, пи законов скульптуры; он не знал пи
гранильных пли обогатительных фабрик, а образовался
сам по себе, истинный самородок в породах народной
жизни.
Владимиру Афанасьеву было немногим больше два­
дцати лет, когда он умер, плотник по профессии, изуми­
тельный резчик по дереву — ножом из высушенного бере­
зового полена — житель далекой деревни Верховье, Бело­
зерского района, Вологодской области; и, взглянув на гео­
графическую карту, можно представить себе этот Белозер­
ский район, край лесов, край морошки и брусники, край
сохранившихся народных обычаев во всей неувядающей
прелести их своеобразия.
С Владимиром Афанасьевым свели меня искусствовед
Владимир Степанович Железняк, вологодский житель, и
писатель Виталий Всеволодович Гарновский, живший в ту
пору по соседству с Афанасьевым, в Шольском районе той
же Вологодской области.
Искусство нашего Севера — одно из самых непревзой­
денных искусств. Богатство и величие северной природы,
нередко отдаленные всполохи северного сияния, народный
говор, народные обычаи, русские северные плачи, русская
литая поговорка, особенность крепкой души — все это
в изобилии давал, как дает и поныне, Север, и от поморов
до вологжап, от Печоры до Архангельска — всюду разлит
свет северного удивительного искусства, северной народ­
ной речи, северной душевной прямоты и северных народ­
ных талантов.
Мое знакомство с Владимиром Афанасьевым было
заочным. Полтора десятка писем от него и около десяти
его деревянных скульптур, которые я приобрел, не помыш­
ляя ни о какой коллекции, не помышляя и о том, что буду
писать когда-нибудь эти строки. Я думал, правда, тогда,

В. Афанасьев. Картина сельской жизни. Дерево

В. Афанасьев. Картина сельской жизни. Дерево

126

что, если удастся выставить скульптуры Афанасьева, это
будет открытием замечательного народного художника, и
если поспособствуешь этому, то несомненно испытаешь
некое душевное удовлетворение.
Вот строки из бесхитростных писем Афанасьева: «Доб­
рый день!!! С большим приветом и благодарностью за мои
труды в резьбе, ваш резчик пожом ио дереву Владимир
Афанасьев. Как приготовлю фигуру нового типа, я вам об
этом сообщу с большой просьбой к вахМ за подъем моего
художества. Вы мне писали насчет выставки в Москве, и
как она будет — я прошу вас представить мои работы на
выставку в столице нашей Родины городе Москве». Или:
«Если вам нужно выслать — это фигура нашей сельской
местности в очень крупном размере дерева», или: «Я к вам
с большим уважением и прошу поднять мое художество
ножом по дереву», или: «Я хочу сообщить вам еще раз,
что мною сделана из одного куска дерева вторая фигура,
еще более крупная. Первая фигура вырезана — это дерево,
а под ним сидит на пне вологодский пастух с барабаном и
с другой стороны дерева вырезана доярка с ведром, а впе­
реди них бык и корова. Вторая фигура вырезана — это бой
двух богатырей на конях». «Вашу просьбу заказа я выпол­
нил из одного куска дерева — это ухажер с милашкой на
свидании». «Высылаю еще свою сделанную фигуру, тоже
старый ухажер с милашкой, только приготовляют продук­
ты питания в старинное время».
Он жил в этом мире пленивших его образов, вырезал
«сюжеты нашей сельской местности», вырезал, не зная
законов пропорций и приемов скульптора, вырезал по сво­
ему художественному видению, по своему познанию мира,
и представляешь себе, что мог бы он сделать под хорошим
руководством, а главное — будь ему отведено для жизни
поболее лет! Побывавший как-то у меня в гостях извест­
ный чешский писатель Ян Дрда, хорошо понимающий на­

127

родное искусство, сказал, рассматривая фигурки Афа­
насьева: «Это изумительно, это Гоген в дереве!»
Мне кажется, что признание Владимира Афанасьева,
работы которого есть в Вологодском краеведческом музее
и которыми в свою пору интересовался и представитель
Академии художеств, — признание это еще впереди; ведь
и Пиросманашвили считался долгое время лишь живопис­
цем вывесок.
Что же изображал этот резчик по дереву в своих дере­
вянных, раскрашенных по старинному народному образцу
фигурах, раскрашенных с превосходным ощущением
цвета? Это своего рода «Ругон-Маккары», своего рода исто­
рия одной семьи на фоне «сюжета нашей сельской местно­
сти». Молодые, — наверно, сцена первого возникшего чув­
ства: он играет на гармонике, она с цветком в руке пля­
шет перед ним. Отъезд молодоженов из родного дома: они
сидят в санях, запряженная лошадь готова тронуться,
у него в руках гармоника, у нее — красный цветок, а мать,
подняв на прощание руку, благословляет их. Теперь они
уже молодые супруги, навивают стог сена, она с граблями,
он с вилами, козленок, — видимо, еще не обзавелись коро­
вой, — отщипывает сено от копны. Теперь у него черные
усы, а сватался он безусым. На следующей фигуре он уже
в полной мужской зрелости, пасет лошадь, рядом лежит
собака. Спокойное достоинство уверенного в своих делах
человека. Годы идут, и вот они оба — немолодые, он с гус­
лями в руках, она — доярка, а на вершине округлого
дерева сидит, видимо в гнезде, птица; перед ними бык и
корова, и у него уже эспаньолка и разросшиеся большие
усы, но на следующей фигуре у него будет борода, пожи­
лые супруги, «старый ухажер с милашкой», «приготов­
ляют продукты питания в старинное время»: она на руч­
ном жернове мелет зерно, он сбивает в маслобойке масло,
а позади — венец труда — мешок, видимо с пшеницей.

И. Мазин. Русская провинция. Масло на клеенке

129

Вот и всё, сельские «Ругон-Маккары», история одной
семьи, рассказанная бесхитростно, но с удивительным чув­
ством, народная жизнь, обиход вещей, порядок обычаев,
целая судьба — от сватовства и девичьей пляски перед су­
женым до пожилого раздумья проживших целую жизнь
вместе супругов.
Все это увидел двадцатидвухлетпий Владимир Афа­
насьев, передал с живой силой, с юмором, с бытовыми под­
робностями вплоть до формы шляп сельских вологодских
жителей, до полукафтапьев или зипунов, женских кофт,
платков и кичек. Он не рассматривал старинные изображе­
ния в музеях, не жил литературными представлениями, он
глубоко прочувствовал жизнь своих современников или
дедов и прадедов, и можно даже по этому небогатому его
наследству представить себе, на что способен был этот мо­
лодой резчик по дереву, просивший лишь одного — «под­
нять его художество», не знавший никаких инструментов
ваятеля, знавший только нож и высушенное березовое
полено.
Вот и всё — вся короткая жизнь художника, однако
жизнь не ушедшая, а оставшаяся; запечатленные фанта­
зии и лишь вчерне осуществленные замыслы, а, наверно,
впереди были не только «сюжеты пашей сельской местно­
сти», по и широкая дорога искусства: его примитивы
сродни всем тем мировым примитивам, которые не одно
столетие восхищают зрителей, в частности, в образцах рус­
ской деревянной скульптуры и народной игрушки.
Нет, не удалось Афанасьеву поднять при жизни свое
художество, сделаем же это в благодарную память ему, и
не навсегда в далекой деревне Верховье зарастет травой
забвения могила стоявшего, может быть, на пороге новых
открытий одаренного резчика по дереву, по профессии
плотника, жителя сельской местности, которую он на свой
лад воспевал с мастерством и талантом.

130

Может быть, еще воспрянут в истории нашего народного
искусства и имя Леонида Афанасьева, и имя горьковского
бывшего иконописца И. Мазина, сумевшего па досках и
клеенке изобразить целый мир прошлого, провинциальную
жизнь, наподобие «Кахетинского эпоса» Пиросманашвпли,
изобразить иронически и в то же время в своем роде ро­
мантически. Мазин тоже никогда не учился искусству жи­
вописи, но знал силу лубка с его удивительными красками
и пропорциями.
Найдется когда-нибудь место в наших картинных гале­
реях и для этих самобытных талантов, не сумевших но
ряду причин раскрыться в полной степени.. . и это было
бы так нужно и так справедливо.

ЧЕТЫРЕ ВРЕМЕНИ ГОДА
В Острогожске, в домике художника Мамонова, уце­
левшем па левом берегу Тихой Сосны, один из бойцов на­
шел странный самодельный ящичек. В ящичке внутри ока­
залось несколько маленьких дощечек с пейзажами, напи­
санными масляными красками. Боец захватил ящичек и
вечером показал его младшему сержанту Чапыгину, боль­
шому любителю рисования. При свете трофейных плошек
со стеарином они осмотрели ящичек. На задней его стенке
был аккуратно наклеен ярлычок с дарственной надписью.
«Моим внучатам, — было написано старческим почер­
ком. — Дети, панорама, которую я написал для вас, назы­
вается «Четыре времени года». Любите родную природу.
Это — наша мать, никогда не изменяйте ей».
Ящичек был устроен так, чтобы падающий сверху свет
освещал вставленные внутри пейзажики, которые поворо­
том ручки можно было менять. Пейзажики были выписаны
с большим искусством, целые картины русской природы во
все времена года.
— Вот ведь, скажите, жил в Острогожске такой худож­
ник Мамонов. . . никто и не знал о нем. А какая рука! —
сказал младший сержант со вздохом: старый Острогожск
был разрушен, и в доме, где, может быть, родился Крам­
ской и где был его музей, валялись только битое стекло и
похожие на рассыпанные червонцы обломки позолочен­
ных рам.
Вечером в большом блиндаже, откуда днем были вы­
биты немцы, сержант установил на столе панораму. Верх­
нюю крышку ящичка, откуда должен был в него падать
свет, откинули, и несколько иллюминационпо зажженных
плошек осветили русскую веспу. Бойцы по очереди прини­
кали к узкой прорези ящичка, видели и первое стадо выго­
няемых па пастбище последолгой зимы коров, и плюше­
вых, обросших за зиму длинной шерстью жеребят.
Белые нежные облака весны висели над склонами, трава

132

была уже ярко-зеленой — это были солнечные, теплые дни
конца апреля...
— Как у пас в колхозе, ей-богу, — вздохнул один из
бойцов очарованно, не в силах оторваться от видения.
Но его уже нетерпеливо отодвигали другие. После
апрельского денька с выгоняемым па пастбище стадом
возник яблоневый сад — весь в цвету, в белой роскошной
кипени цветов, и один из бойцов признал в нем знакомый
яблоневый сад под Задонском, откуда был он родом и от­
куда далеко шла слава поздних сортов задонских яблок. . .
— Эх, — сказал он с суровой грустью, — уцелели ли
задонские наши сады? А какие яблоки были... наш «бумаж­
ный ранет» за границу возили!
И яблоневый цветущий сад сменился знойным расцвет­
шим летом. Точно отодвинулись зима, и весь трудный дол­
гий день миновавшего боя, и этот блиндаж, в котором
утром еще были немцы, и белая стылая степная равнина. ..
у речки, затерявшейся в прибрежных кустарниках, сидел
рыболов, косцы косили на лугу сено, бабы в красных и
белых платочках разравнивали его граблями, и даже ле­
тали бабочки: и это не забыла изобразить искусная рука
художника.
— Ну, как есть наше село. .. и выгон точно такой же,
и самая она, паша Красивая Меча, — сказал боец, весь
жадно обращенный к прорези ящичка, над которым в жид­
ком стеарине потрескивали фитили плошек. Точно полный
писем с родной стороны от близких был этот ящичек с вре­
менами года, перечислявшими самое главное, для чего жил,
и боролся, и побеждал человек. Может быть, так же песня
или музыка пробуждает в его душе воспоминания, которые
дают силу и побуждают к действию.
— А сколько, проклятые, наших садов порубили и
скота поугнали, и семействам нашим горя принесли.. . —
сказал в тишине боец.

133

Потом бойцы увидели жатву, крестцы в поле, женщин
по-старинному с серпами и рябинку, уже краснеющую
ягодами: начиналась осень, и тогда один из бойцов вспом­
нил, как сидели они два месяца в окопе, и впереди них —
между ними и врагом — было поле с несжатой пшеницей,
и как пшеница клонилась и звенела, ждущая, что ее сни­
мет человек, и даже снег не повалил ее, и она торчала
из снега, все еще надеясь и призывая. Потом, когда по­
шли в атаку и бежали по этому полю, она цеплялась за
ноги, как бы напоминая, что и за нее так же нужно
отомстить...
Наступила осень, прозрачная, с лиловеющим осиннич­
ком и синими далями. Опа шествовала, как вдова, по ого­
ленным рощам, полным грибной тишины, больших крас­
ных мухоморов и паутины, которая прилипает к лицу, —
это была родина, самое любимое и близкое человеку, ради
чего он живет п во имя чего он здесь сейчас, в отбитом
у немцев блиндаже, над которым подвывает степной го­
лый ветер.
Потом картинка сменилась, по зимней пороше, между
заиндевевших деревьев, шел охотник с ружьем, и зайчиш­
ка присел за кустом, видный па первом снегу коричнева­
тыми подпалинами.
— Русак, — сказал сочувственно боец, придвинув
вплотную к прорези ящичка коричнево-натруженное от мо­
роза лицо. — Не успел вылинять.
Все по очереди стали смотреть па русака, не успевшего
вылинять, — он был тоже оттуда, из родных мест, похожий
на письмо, в котором дорого каждое слово. А потом была
зима с первопутком, и мальчишки неслись с гор на салаз­
ках — их, бойцов, сыны, Ванятки и Васятки, — и, должно
быть, близко было к Новому году, потому что снега было
много, и художник не забыл изобразить нахохлившихся от
мороза ворон.. .

134

— Всё, — сказал сержант, когда опрокинулся послед­
ний пейзажик и волшебный ящик опустел, точно была,
спета вся песня.
Все минуту сидели молча, думая каждый о своем.
— Да. .. — вздохнул боец, вспомнивший о яблоневых
садах под Задонском, — постарался старик... неужели его
прикончили немцы?
Тогда боец, нашедший ящичек, рассказал, что домик
был разграблен и пуст, окна и двери в нем выломаны,
а судьба старика неизвестна. Потом опять наступило мол­
чание — па этот раз долгое и угрюмое.
— Товарищ сержант, — сказал боец, нашедший ящи­
чек, — нельзя ли его сдать казначею полка? Пускай возит
с ценным имуществом.
Теперь все заговорили и поддержали, что ящичек с че­
тырьмя временами года надо обязательно сдать казначею
полка: ящичек содержал в себе как бы боевой приказ дви­
гаться вперед и освобождать родную землю. А художник,
сумевший запрятать в волшебный ящичек целую жизнь,
был угнан или убит немцами, и за это тоже надо было
отомстить.

ВСТРЕЧА С ИСКУССТВОМ
Я остановился перед зрелищем мира огромного и не­
обыкновенного. Сквозь стеклянную крышу картинной га­
лереи старых фламандцев в Брюгге розовый, чуть мрачный
закат освещал боковым светом примитивы и работы гол­
ландцев той поры, когда ван-Остаде, и Рейсдаль, и Гальс
создавали изумительное свое искусство. Это была не только
живопись высокого совершенства, по в ней заключена
была и история жизни народа, в любой жанровой картине
звучит и социальный подтекст, будь то лишь «Девушка
с письмом» Вермеера...
Старые фламандцы изображали жанровые сцены, но их
истинным героем всегда был народ с его нравами, трудом
и обычаями, и даже торжественные портреты вельмож на­
делены острой социальной характеристикой.
В Брюгге, этом городе с тихими каналами, над кото­
рыми свисают ивы, со стуком коклюшек кружевниц сквозь
открытые окна жилищ, с домами со старинными гильдей­
скими знаками, я как бы в конкретности ощутил силу
искусства старых фламандцев.
Много лет висит в моей рабочей комнате картина одного
из замечательных художников Нидерландов — Де Витте:
в бедном жилище сидят за столом трое, молодой простово­
лосый крестьянин и два горожанина, видимо, мастеровые
или служители, пьют вино, курят из длинных белых гли­
няных трубок и поют — самозабвенно, целиком во власти
своей песни, на миг уведшей от трудной их жизни. Ко­
нечно, это можно назвать лишь жанровой картиной, но для
меня опа и своего рода социальный рассказ с огромной
силой воздействия, источник глубокой печали и глубокого
раздумья.
Нередко, глядя на эту картину, вспоминаю я тот день,
когда под стеклянной крышей, полной густого заката,
смотрел на живопись старых фламандцев, смотрел как
бы в самой сердцевине той среды, в которой они жили и

Де Витте. Пирушка. Масло

137

которую с совершенным мастерством изображали, прони­
кая в сокровенные глубины жизни народа.
Когда вспоминаешь лучшее, что было в твоей жизни,
обращаешься и к встречам с искусством: в моем сознании
глубоко осталась эта встреча со старыми голландцами
в Брюгге, как позднее остались встречи с Питером Брейге­
лем — в Вене и Тёрнером и Хогартом — в Лондоне... Для
писателя это не только проникновенная память, но и по­
буждение к действию.
Богатством своего внутреннего мира писатель в огром­
ной степени обязан художникам, и без этого взаимодей­
ствия не было бы, наверное, написано много книг, как не
было создано и многих картин.
Среди обширного богатства П. А. Федотова есть один
рисунок, носящий скромное название «Зимний пейзаж».
Пустынная, снежная окраина Петербурга, гнущиеся под
ветром деревья за деревянным забором, понурый извоз­
чик со своей клячонкой и фигура художника, идущего со
свернутым рисунком в руке. Да еще зимнее, туманное ма­
рево одиночества... одинокая судьба художника, устрем­
ленного вопреки всему, вопреки бедности, вопреки своей
неустроенной жизни, к поставленной перед собой цели.
Пусть это лишь домысел, — может быть, рисунок дей­
ствительно изображает только зимний пейзаж, но у ху­
дожников п писателей своя перекличка, и свыше века
спустя я ощутил этот рисунок, как своего рода завет
художника: вот в чем, по сути, ключ к открытию правды
в искусстве.
Истинное искусство обращено не только к современ­
никам, направлено не только к тому, чтобы стяжать сегод­
няшний успех, — оно обращено и к тем, кого художник
никогда не увидит, и, если последующие поколения не за­
будут его и оценят его, — что может быть нужнее с его по­
исками своей, и только своей правды?

НЕСКОЛЬКО РИСУНКОВ
Художник-иллюстратор создает своп мир, и перед памп
гармонично возникает целая эпоха с такой выразительно­
стью и достоверностью, что без Боклевского или Тимма,
например, трудно представить себе тридцатые или сороко­
вые годы прошлого века, как без превосходной фантазии
Гранвиля или Домье не представишь себе французских
романтиков.
Много лет собираю я русские иллюстрированные изда­
ния прошлого века, и что может быть прелестнее таких
книг, как «Петербургский театрал», пли «Портной», илп
«Типы современных нравов», или «Теория волокитства»
с рисунками В. Тимма, Е. Ковригина, М. Микешина, или
«Очерки фабричной жизни» А. Голицынского с рисунками
Г. Шмелькова. Всегда с особым чувством возьмешь в руки
книгу, в которую художник-иллюстратор вдохнул жизнь и
дал ей дыхание на столетия, хотя содержание книги бы­
вало иногда в такой степени незначительным, что имя
автора не осталось в литературе. Но осталось имя худож­
ника, и в истории русской иллюстрации такие худож­
ники, как Тимм, Нотгафт, Агин, Боклевский, Соколов,
Степанов пли Шмельков знаменуют расцвет иллюстратив­
ного искусства.
Как-то, забредя на один из «развалов», как именова­
лись прежде наваленные грудами книги или старые эстам­
пы и гравюры, в которых рылись любители, я набрел на
несколько удивительных находок, обезличенных в массе
дациаровских репродукций, литографий, служивших прило­
жениями к «Ниве», или вырванных картинок из иллюстри­
рованных изданий.
В истории политической сатиры почетное место зани­
мает сюита французского художника Гранвиля, в которой
в виде птиц и зверей изображались высмеиваемые полити­
ческие деятели. Перебирая пожелтевшие гравюры и выр­
ванные картинки, я задержал в руках поразившие меня

Г. Доре. Библейская сцена. Карандаш

Гранвиль. Рисунок для книги «Живые животные». Перо

141

листы, в подлинность которых сначала не поверил, а потом
убедился, что это оригинальные рисунки Гранвиля из его
прославленной сюиты. Но как попали они на «развал» и
затерялись на нем? Может быть, в свое время московский
продавец эстампов Дациаро приобрел для воспроизведения
подлинники, и поэтому же оказался среди всяческих второ­
степенных гравюр и подлинный рисунок Гюстава Доре,
библейская сцена, предназначавшаяся, видимо, для иллю­
стрируемой им Библии. Время и судьбы вещей умеют сбе­
регать свои тайны; но так или иначе рисунки Гранвиля и
Доре я, может быть, спас от гибели, попади они в случай­
ные руки.
Несколько лет назад один из расположенных читателей
прислал мне в подарок рисунки немецкого художника
Людвига Пича, который дружил с И. С. Тургеневым и
даже перевел на немецкий язык некоторые из его произве­
дений. Рисунки Пича изображают несколько персонажей
Тургенева в соответствии с литературными характеристи­
ками писателя, вписанными Ничем под рисунками. Побуж­
дая Пича к страстности в его искусстве, Тургенев писал
ему в одном из писем: «Как Франциск I, Вы должны были
бы изобразить на своем щите саламандру. Истинная жизнь
только в огне». А может быть, Тургенев написал ему так
в момент испытываемых Пичем трудностей, чтобы поддер­
жать в нем жизнестойкость.
Не так давно мне привелось побывать в Буживале,
где еще сохранился старый дом, связанный с последними
годами жизни Тургенева. Я подошел к калитке сада этого
дома и лишь постоял возле нее, вспоминая многое из жизни
Тургенева, а вернувшись в Москву, достал из папки ри­
сунки Пича, подумал о том, что Тургенев, может быть,
держал эти рисунки в своих руках, радовался найденному
художником, и вот, проделав в свое время путь из Фран­
ции, оказались эти рисунки в Москве, как оказались

142

на одном из московских «развалов» рисунки Гранвиля и
Доре...
У книжных иллюстраций нередко весьма горькая судь­
ба: попав в типографию, они не возвращаются автору,
в лучшем случае остаются в архиве издательства, а то и во­
обще затериваются, как бы уже сыграв свою роль, будучи
воспроизведенными в книге. Таким нелегким путем при­
шли ко мне и иллюстрации Д. И. Митрохина к Анри де
Ренье и рисунки отличного художника В. А. Милашевского; кстати, я знаю, как он тщетно искал несколько испол­
ненных им портретов писателей, также где-то затерявших­
ся, а Милашевский — художник острого, смелого пера, не
говоря уже о его рисунках и иллюстрациях к Пушкину.
Утешительно, однако, думать, что в искусстве многое
можно уподобить той сказочной саламандре, которая, по
слову Тургенева, не сгорает.. . рано или поздно — многое
возвращается из горна времени, хотя и опаленное време­
нем, но все же не сгоревшее.

СОДЕРЖАНИЕ
В близком кругу...................................................... 5
Странички Александра Иванова . ... 11
Художник Нестеров............................................... 15
И. С. Остроухое.................................................... 20
В. Н. Домогацкий............................................... 25
Эрзя......................................................................... 28
Художник и его искусство............................... 31
Павел Кузнецов.................................................... 35
Н. Н. Купреянов.................................................... 40
Мир художника.................................................... 47
Н. Н. Вышеславцев............................................... 51
Амшей Нюренберг............................................... 55
Исаак Рабинович.................................................... 59
А. П. Могилевский............................................... 63
Михаил Ларионов............................................... 68
Наталья Гончарова............................................... 75
Сарьян.................................................................... 80
Тропинка в Киммерии......................................... 84
Михаил Соколов.................................................... 90
Николай Кузьмин............................................... 94
Кукрыниксы....................................................... ЮО
Даран....................................................................... Ю4
Борис Земенков.................................................. НО
Г. Филипповский............................................ 118
Певец сельской местности............................. 123
Четыре времени года....................................... 131
Встреча с искусством....................................... 135
Несколько рисунков ........................................... 138

Лидин
Владимир Германович
У ХУДОЖНИКОВ

Редактор II. А. Куратова
Оформление И. С. Клейнарда
Художественный редактор Л. Л. Иванова
Технический редактор Р. И. Бачек
Корректор 3. Д. Гинзбург
Сдано в набор 9/УП 1970 г. Подписано к печати 27/1Х 1971 г.
А10548. Формат бумаги 7ОХ1О8'/з2. Бумага мелованная. Услов­

ных

печ.

Зак.

4601.

л.

6,3.

Уч.-издат.

Издательский



л.

884.

5,479.

Тираж

Издательство

50 000

экз.

«Искусство»,

Москва, К-51, Цветной бульвар, 25.
Ордена

Трудового

Красного

Знамени

Ленинградская

типо­

графия № 3 имени Ивана Федорова Главполиграфпрома Ко­

митета

по печати при Совете Министров СССР,
ская, И. Цена 49 коп.

Звенигород ­